Апология Платона. Диалоги государства и общества. Часть 2

Статья из цикла "Предложения по способам думать. От теории поступка к поступку как действию". Проект "Болты и Гайки", 2011 год

Преамбула к диалогу №1.

Если, быть может, вы помните, в предыдущем тексте я пытался показать, что, как мне представляется, никакой, широко разрекламированной «борьбы дискурсов», в действительности, не происходит (если, конечно, под действительностью мы понимаем не загадочные абстракции наподобие «общественного мнения», «коллективного бессознательного» или еще чего-то такого же маловразумительного в том же духе, а голову конкретного субъекта). Для кого-то, конечно, привычно думать, что какой-нибудь «либеральный дискурс» беспрестанно бьется в неравном бою с «консервативным», а «коммунистический», например, с «демократическим». Но для меня, возможно потому что я слишком долго учился психиатрии (в чем, прошу заметить, признаюсь добровольно – открыто и честно), это один общий – «политический» – дискурс. У него могут быть разные полюса (самые разные), но суть одна – проблематика государственного устройства, а дальше уже нюансы, «точки зрения», так сказать (ведь проблематизируется, по существу, не позиция («отношение»), а явление (то есть, сама «вещь»)).

Причем, «точки зрения» переменчивые, и в целом, эта переменчивость определяется не столько внутренними противоречиями конкретного дискурса, сколько, банально, внешними обстоятельствами (я опускаю здесь метод «прицельного бужирования», о котором мы говорили прежде). Последние же ворочают дискурсом без смущения и с легкостью… Вспомните, какая была сила у «демократического дискурса» (если мы верим в его самостоятельное существование) в перестроечные годы – страшное дело, Советский Союз его не выдержал! А потом, что называется, голод-холод, и слово «демократия», хоть и официально нами всецело признанное, звучит хорошо, если не как ругательство. В конечном счете, наша голова – вместилище не столько «дискурсов» (в том виде, как их традиционно представляют себе философы ХХ столетия), сколько «понятий», отражающих – в ленинском смысле этого слова – реальность, а точнее говоря – концептов. И здесь, как раз, начинается все самое интересное…

Советский Союз его не выдержал! А потом, что называется, голод-холод, и слово «демократия», хоть и официально нами всецело признанное, звучит хорошо, если не как ругательство. В конечном счете, наша голова – вместилище не столько «дискурсов» (в том виде, как их традиционно представляют себе философы ХХ столетия), сколько «понятий», отражающих – в ленинском смысле этого слова – реальность, а точнее говоря – концептов.

Игра политического дискурса.

Но прежде чем мы перейдем к «самому интересному», позволю себе привести пример «политического дискурса» в традиционном, так сказать, исполнении. На примерах оно же яснее… Вот беру вполне себе наугад (не подумайте ничего дурного) весьма обстоятельный труд политолога Вячеслава Морозова «Россия и Другие». Хорошая книжка, написанная, так сказать, на гребне новых теорий, в русле дискурс-анализа последнего поколения – Лаклау и Муфф, и Йоргенсен, все дела.

Дискурс, как совершенно справедливо указывает Вячеслав Евгеньевич, представлен некой совокупностью «высказываний» («основной историковедческой единицей»). Функция последних, добавляет он, «проявлять структуры, отношения, различия, имеющие смысл в конкретной социальной ситуации», при этом, «в рамках определенного дискурса одни высказывания воспринимаются как само собой разумеющиеся, другие как проблематичные, а третьи просто невозможны» [1].

Вот, собственно, с этой позицией я, в некотором смысле, и выражал несогласие: вся штука в том, что дискурс (как я предлагаю о нем думать) допускает все возможные высказывания – ну все, все категорически, вообще все, – были бы они только связаны с предметом этого разговора (дискурса). По сему, миграция субъектов внутри пространства этих «высказываний» от одного полюса к другому («поляризация дискурса») – дело понятное, обычное и, более того, совершенно естественное. Не случайно, «левые» в Европе теперь все больше отстаивают ценности «правых», а те наоборот, потому что все это – временные вешки, а никакая не суть. Ничто в этом мире не является вечным, тем более, наше отношение к чему бы то ни было, а «дискурс», в том смысле, в каком его мыслят философы (социологи, политологи и т.д.), и есть отношение к вещи, но не сама эта вещь, не предмет, который хоть какой-то временной стойкостью и фактичностью обладает.


Теперь вернемся к книге Вячеслава Морозова, в которой он последовательно и абсолютно аргументировано доказывает, что, какие бы политические бури нас – россиян – не постигали на нашем долгом историческом пути, мы продолжаем дискуссию XIX века (берущую, впрочем, начало еще от Петра Великого) между «западниками» и «славянофилами» (либералами, то бишь, и консерваторами – условно говоря, конечно): в одном случае мы пытаемся влиться в общий мировой тренд, в другом – тщимся собственным ментальным суверенитетом и неким «особым путем». Таким образом, если следовать логике г-на Морозова, в России существует два противоположных дискурса, находящихся в неустанной борьбе противоположностей (со своей стороны Вячеслав Евгеньевич предлагает нам третий путь: критиковать Запад и самих себя с равным рвением, что неожиданно и даже заманчиво)[2].

Поскольку же истина, как известно, куда лучше обнаруживается не в период всеобщего благоденствия, а на сломе эпох, предлагаю поиграть в «языковую игру», предложенную нам Вячеславом Морозовым, на примере 1917 и 1991 годов...

На излете СССР коммунисты, как известно, шли своим «особым путем», самостийным – строили «социалистический мир», супротив «капиталистического Запада», то есть, читай, были «славянофилами» (мы, конечно, понимаем условность всех этих терминов, у нас игра). Но начинали большевики, припомним, с пути универсального – «призрак коммунизма», как известно, «бродил» по Европе и будил «мировую революцию», да и Маркс, чай, не для России свой «Капитал» писал. То есть, были они сначала все-таки «западниками», а наши тогдашние монархисты, соответственно, «славянофилами» (помните там: «За Царя! За Отечество!»). В 1991-м году произошло тоже самое, только теперь коммунистов («славянофилов») сменили демократы («западники»). И повальное это было увлечение, надо сказать! Но недолго продержалось, правда, уже в 96-м все чуть не полегли: когда «мировая демократическая революция» на одной шестой части суши захлебнулась – снова мозги стали перестраиваться на «славянофильство»: Запад – враг, давай собственный путь и «крепкую руку».

Речь, напомню, идет не о конкретных «коммунистах» или «демократах», «западниках» или «славянофилах», мы, в игровой форме, воспроизводим борьбу как бы отдельных «дискурсов» друг с другом, которая, фактически, есть лишь игра полюсов («структурная дислокация», как называет ее В.Е.Морозов в своей монографии), при которой содержательная смена идеологий (дискурсов-мировоззрений) не изменяет самой сущности этого нашего – российского – конфликта: pro (Запад) и contra (Он же).

Таким образом, ментальные эпидемии, захватывающие людей и, в одночасье, поворачивающие их мировоззрение чуть не на 180 градусов, как нельзя лучше демонстрируют нам фиктивность и умозрительность теории дискурса, где «дискурс» понимается как структурированное в «высказываниях» мировоззрение определенных социальных групп. Впрочем, теория дискурса (в том виде, в котором обычно ее себе представляют) хороша для описательных целей, и в этом, надо признать, ее безусловная сила, сила ее – почти гипнотического – воздействия на наше с вами сознание.

Такова уж специфика психического аппарата «Человека Разумного»: мы со всей возможной страстностью верим в теории, которые дают нам ясное понимание происходящих в обществе процессов, помогают расставить дерущихся «политических субъектов» по углам ринга (задав тем самым так необходимую нам определенность) и, более того, превращают наши дискуссии в яркие и увлекательные ток-шоу (главный признак которых, – если мы говорим о ток-шоу как о телевизионном продукте, а я выступаю не как психиатр, но как телевизионный продюсер, – наличие конфликтующих сторон). Это удобно: с картиной мира всегда легче иметь дело, чем с миром как таковым.

Но начинали большевики, припомним, с пути универсального – «призрак коммунизма», как известно, «бродил» по Европе и будил «мировую революцию», да и Маркс, чай, не для России свой «Капитал» писал. То есть, были они сначала все-таки «западниками», а наши тогдашние монархисты, соответственно, «славянофилами» (помните там: «За Царя! За Отечество!»).

Но такая теория, при всех ее психологических бонусах, абсолютно непригодна, если мы хотим понять то, что на самом деле происходит в обществе, да и с нами самими. Ведь «понятная» теория – это далеко не всегда понимание предмета, а понять теорию о предмете и понять предмет – это далеко не одно и то же. Так что, именно эти «предметы» нам бы и следовало искать, да пытаться понять, если мы, конечно, хотим получить от наших интеллектуальных упражнений не просто «правдоподобные объяснения», но инструмент для собственных наших действий. Не внимать, короче говоря, даже участвуя, а действовать.

Впрочем, сейчас уже даже не о действиях речь… Ведь когда гражданин оказывается втянут в игру, где, как в калейдоскопе, меняются полюса и содержания господствующих дискурсов, и речь постоянно идет об отношении к предмету (классические «дискурсы»), без понимания самого предмета (что он такое, собственно), то очень скоро он – гражданин – вообще перестает понимать, о чем идет речь. Слова, участвующие в этой игре, теряют для него смысл. Возможно, он и раньше не особенно понимал, что такое «демократия», «свобода», «верховенство закона», «экономическая политика» и т.д., и т.п. (точнее, не слишком об этом задумывался), но когда этими словами начинают жонглировать, разрывая и без того крайне условную их связь с реальностью, слушатель неизбежно теряет нить рассуждений (ситуация обретает драматический характер, чем-то напоминающей факультативное почитывание «Руководства по психиатрии»).

Когда же мы теряем нить рассуждений, мы теряем и интерес к ним, то есть, к политике, в данном случае, а политика – это жизнь Полиса, когда же граждане Полиса теряют интерес к ней, то Полис, неизбежно, умирает. Пока же наш Полис не умер окончательно и бесповоротно, предлагаю, хотя бы из спортивного интереса, разобраться с тем, что составляет фактическую основу «политического дискурса» – то есть, с концептами, которыми мы, не замечая того, и организуем поле этого дискурса.

«Слова со смыслом».

Преамбула к диалогу №2.

«Наша принципиальная ошибка состояла в том, что мы не объясняли людям смысл проводимых нами реформ», – об этом в своих интервью говорили мне и Анатолий Борисович Чубайс, и Андрей Алексеевич Нечаев (первый министр экономики новороссийского правительства), и Герман Оскарович Греф, и Дмитрий Борисович Прохоров – по сути, основатели нашей новейшей российской государственности. Где-то я читал, что Егор Тимурович Гайдар даже ходил к Борису Николаевичу Ельцину с предложением создать соответствующий орган при Правительстве России – орган, который бы объяснял людям меры, предпринимаемые руководством страны в острой фазе перехода от СССР к РФ. Но «добро» у начальника Егор Тимурович так и не получил (якобы пригрезилась российскому Президенту в этом гипотетическом органе Правительства ЦКашная «пропаганда»).

«Мы не объясняли»… – я слушал это признательное раскаяние, внутренне соглашался (надо было объяснять, конечно!), но одновременно сомневался и пытался понять – а могли ли? Могли ли они тогда объяснить этот «смысл» людям, которые семьдесят лет жили в «социалистической реальности», да и понимали ли они тогда сами и до конца, что это были за реформы, что происходило в тот момент со страной, когда была объявлена «демократия», «свобода слова», «либерализация цен», «приватизация»? И положительного ответа на этот вопрос у меня нет до сих пор. Мне кажется, что не могли. Хотя им сейчас кажется, что это было возможно. Теоретически.

Но можно ли объяснить слово (создать в голове слушающего «концепт»), если он никогда прежде не имел дела с соответствующим явлением? Как объяснить слепому, что такое зеленый? Как объяснить малолетнему ребенку, что такое брак? Как объяснить женщине, что такое «мужская дружба»? Как, наконец, объяснить «гебефрению», не показывая гебефреника? Научить словам можно и попугая, но вот внутреннее содержание слов «на пальцах» не передается, для этого необходимо, как минимум, столкнуться с явлением, и не как с КАМАЗом на встречке, а в рамках системного педагогического процесса.


Даже «дискурс» (в классическом его понимании) можно выучить и бегать с ним по баррикадам (у меня, помнится, был такой опыт) – отношение («высказывание») транслируется и перенимается легко, а вот поймать реальность за хвост (тот самый «концепт»), уяснить ее в себе и для себя – это другое. Хитрое дело.

Внутреннее слово.

Согласитесь, странное, должно быть, чувство, если понимаешь каждое слово, но по отдельности, а когда они складываются в предложения (высказывания), получается полная абракадабра. Впрочем, часто ли вы испытывали нечто подобное? Вряд ли. Хотя в действительности вы сталкиваетесь с такой ситуацией регулярно, даже более чем… Только вы этого не замечаете.

Мозг – потрясающая машинка для идеальных фальсификаций. Он не любит непонятное – оно вызывает в нем тревогу, состояние неопределенности, ощущение опасности. Поэтому, чтобы даром себя не травмировать, он перманентно превращает непонятное в «понятное», ретушируя тем самым обнаруживаемые несоответствия – любой «грех» против истины, только бы не столкнуться с неизвестным.

Вы никогда не замечали странной (на самом-то деле) особенности, характерной для вполне обычного разговора: кто-то рассказывает некую историю (например, о том, как он повздорил с другом, развелся или ходил на рыбалку и поймал «во-о-о-от такую рыбу»), и тут же визави говорит, что у него «такое же было» и рассказывает свою историю, которая, зачастую, мягко говоря, «не бьется» с тем, что говорил первый. Изложив свою «такую же» историю, собеседник странным образом умиротворяется. Что это такое было? Что так, вдруг, «зачесалось» у нашего слушателя, что привело его в подобную ажитацию и заставило его рассказать историю, о которой его, честно признаемся, никто не спрашивал?

На самом деле ничего странного: мы наблюдаем классический случай мозговой фальсификации – превращения неизвестного (непонятного) в «известное» («понятное»). Случилось буквально следующее: этот второй рассказчик на наших глазах «переписал» услышанную историю «под себя». Того, о чем ему только что поведали, он не видел, он этого не знает, не понимает, а то, что произошло с ним, ему понятно, знакомо и очевидно. Столкнувшись с этим неизвестным, он испытал дискомфорт, и чтобы избавиться от него, подменил одно другим (своей историей), «понял», успокоился и, естественным образом, испытал вполне, как мы теперь понимаем, объяснимое чувство удовольствия: еще бы – он избавился от пугающей его неизвестности! Аллилуйя!

Вернемся теперь к нашей истории со словами («концептами») и предложениями («высказываниями»)… Чтобы понять этот конфуз, нужно сделать небольшое уточнение: слова, которыми мы думаем, и слова, которые мы произносим, сильно отличаются друг от друга. Факт этот обнаружил наш замечательный соотечественник – Лев Семенович Выготский, признанный и чуть ли не обожествленный мировым научным сообществом от США до Японии. Именно ему принадлежит дефиниция: «внутреннего слова» (которым мы думаем), с одной стороны, и слова «внешнего» (которым мы говорим), с другой. Уточняя различия между ними в своем главном труде «Мышление и речь», Лев Семенович пишет: «Ведь слово [внутреннее – А.К.] как бы вбирает в себя смысл предыдущих и последующих слов, расширяя почти безгранично рамки своего значения. Во внутренней речи слово гораздо более нагружено смыслом, чем во внешней»[3].

Изложив свою «такую же» историю, собеседник странным образом умиротворяется. Что это такое было? Что так, вдруг, «зачесалось» у нашего слушателя, что привело его в подобную ажитацию и заставило его рассказать историю, о которой его, честно признаемся, никто не спрашивал?

Теперь попытаемся перевести это на наш с вами язык непритязательного обывателя. Смысл «внутренних слов» (живущих в нас) чрезвычайно объемен, чтобы высказать, например, то, что мы понимаем под словом «любовь» (там, у себя внутри), может и жизни не хватить. Но когда мы, в рамках какого-то высказывания, говорим – «любовь», оно значит что-то весьма и весьма конкретное, его нагруженность смыслом сжимается в отрицательной прогрессии. Таким образом, при переходе из «внутренней речи» в речь «внешнюю» слова, по сути, меняют смысл, иногда они могут измениться даже до неузнаваемости: например, когда начальник, будучи в гневе, сообщает своим подчиненным, что он их скоро будет «любить в особо извращенной форме», это, надо думать, не та «любовь», которая живет в его нежном и трепетном сердце – где-то там, глубоко внутри.., в общем – во «внутренней речи».

«Мысль», как считал Лев Семенович, опосредуется во «внутреннем слове» (находит себя в нем), а затем уже в «значениях» внешних слов, и наконец, в самих – «внешних» – словах. И с этим, честно говоря, трудно спорить (это тот случай, как любил говаривать Сократ, когда «трудно спорить с Истиной, а с Сократом спорить дело не хитрое»). Но давайте попробуем понять, что происходит со смыслом слова, когда он разворачивается в обратной последовательности: я слышу (воспринимаю, читаю) какие-то слова – они для меня «внешние», дальше я ищу внутри себя их значения (то есть пытаюсь понять – о чем собственно речь?). Это услышанное мною слово, таким образом, помещается «внутрь» меня и становится мои «внутренним словом», которое, как мы теперь знаем, обладает чрезвычайно широким спектром смыслов, причем, моих «личностных смыслов» (А.А. Леонтьев, В.П. Зинченко, Е.С. Кубрякова и др.). Сверх того, для большей «понятности» я еще и переназываю эти «слова», рассуждая внутри себя примерно таким образом: «ну, когда он говорил то-то, он видимо имел в виду вот это и это, а потому…».

В общем, если облака мысли и проливаются, согласно образному высказыванию того же Льва Семеновича, дождем слов, то прогулки под этим дождем вовсе не гарантирует возникновения во мне соответствующего облака… Это бесконечное переписывание чужой речи в моем внутреннем пространстве – эффективный психологический механизм утилизации стресса. Но давайте зададимся вопросом: что мы поняли, «поняв» таким образом собеседника, – то, что он нам говорил, или то, что мы услышали? Очевидно, второе. То есть, мы не услышали того, что нам говорили, но мы «поняли» это и даже согласились или, наоборот, не согласились с этим! Тихо сам с собою я веду беседу…

Это услышанное мною слово, таким образом, помещается «внутрь» меня и становится мои «внутренним словом», которое, как мы теперь знаем, обладает чрезвычайно широким спектром смыслов, причем, моих «личностных смыслов» (А.А. Леонтьев, В.П. Зинченко, Е.С. Кубрякова и др.). Сверх того, для большей «понятности» я еще и переназываю эти «слова», рассуждая внутри себя примерно таким образом: «ну, когда он говорил то-то, он видимо имел в виду вот это и это, а потому…».

Тут еще вот какая деталь, объясняющая происходящее… В свое время Фердинанд де Соссюр, создавший «Курс общей лингвистики», чем произвел целую революцию в науке о языке, определенно указывал: «связь, соединяющая означающее с означаемым, произвольна». И далее он добавляет, что, мол, есть проблема с этой «произвольностью»: «для того, чтобы подвергать обсуждению какую-либо вещь, надо, чтобы она отвечала какой-то разумной норме; можно, например, обсуждать какая форма брака рациональнее – моногамия или полигамия», но в отношении языка обсуждать природу отношений означаемого и означающего невозможно, потому что связь слов с их значениями, по сути дела, игра случая, которую невозможно логически обосновать или доказать». [4]

Слова не привязаны к своим значениям изначально и жестко, какой-то высшей силой некого всеведущего Разума, они – означаемые (значения) и означающие (знаки, слова) – связываются нами, произвольно, да еще потом, как выясняется при внимательном изучении, «плавают». Иными словами, хоть язык и кажется нам чем-то необыкновенно основательным и фундаментальным, в действительности никто, включая нас самих, не может поручиться за соответствие того, что мы думаем, тому, что мы говорим. При этом, нам самим, вроде как, все понятно (ну конечно!), однако же, остальные впадают, прямо скажем, в недоумение.

Впрочем, как мы теперь знаем, недоумение – не то состояние, которое мы любим и готовы терпеть бесконечно долго. Мозг быстро включится в работу и, желая избавить нас от пугающей неопределенности, заретуширует любую возникшую неясность: слушая собеседника и, объективно, не понимая его, мы способны внутри своей собственной головы так подрехтовать его спич, что нам все становится «ясно и понятно». На поверку такое «взаимопонимание», конечно, яйца выеденного не стоит, потому что говорили нам то, что вызвало в нас недоумение, а не то, что мы, затем, «поняли». И вот сидит начальник напротив тебя и говорит, сдерживая благородное негодование: «Я, что, непонятно говорю?.. Я же, кажется, русским языком объяснял, а вы с упорством достойного лучшего применения, делаете то, о чем вас не просят! Издеваетесь, господа хорошие?!». Ну, и дальше про начальственную «любовь», о которой мы уже упоминали.

«для того, чтобы подвергать обсуждению какую-либо вещь, надо, чтобы она отвечала какой-то разумной норме; можно, например, обсуждать какая форма брака рациональнее – моногамия или полигамия», но в отношении языка обсуждать природу отношений означаемого и означающего невозможно, потому что связь слов с их значениями, по сути дела, игра случая, которую невозможно логически обосновать или доказать»

Свобода слова.

Догадываюсь, что все эти мои рассуждения о несостоятельности «взаимопонимания» (невозможности «передачи смысла сообщения» от человека к человеку в привычном для нас формате общения) кому-то могут показаться, мягко говоря, надуманными и странными. Согласен, я и сам-то все это с трудом понимаю – опыт, как кажется, говорит об обратном. Но еще бы, на то она и фальсифицирующая функция нашего драгоценного мозга! Как говорил Людвиг Витгенштейн: «Из того, что мне – или всем – кажется, что это так, не следует, что это так и есть. Но задайся вопросом, можно ли сознательно в этом сомневаться»[5].

Но задайся вопросом – можно ли сознательно в этом сомневаться? Вот именно по этой линии и проходит водораздел: лингвисты, как мне кажется, этим вопросом не задаются, а психологи (талантливые) – да, спрашивают. Я называю это «классическим и принципиальным спором психологов с лингвистами». Спор это, впрочем, не явный, поэтому вынужден его несколько конкретизировать…

Признавая концепции Льва Семеновича Выготского, а так же его соратника и ученика Александра Романовича Лурии о «внутреннем слове», об «индивидуальных смыслах» и «личностных значениях», лингвисты, вместе с тем, настаивают на наличии принципиальной стабильности в отношениях между знаками и значениями, считая эту стабильность правилом, а остальные ситуации – просто досадными исключениями. Мол, слова, все-таки, обозначают то, что они обозначают, и было бы странно думать иначе. Странно, согласен. Но давайте попробуем…

Профессор филологии Елена Самойловна Кубрякова пишет: «С лингвистической точки зрения ясно, что уголь не перестает быть обозначением в русском языке определенного вида полезного ископаемого от того, что для одних говорящих он выступает как прямой объект трудовой деятельности, а для других – как средство отопления или даже как грязь в комнате. Ясно и то, что при необходимости выразить эти разные личностные смыслы говорящие прибегают к названию уголь именно потому, что такова общепринятая номинация рассматриваемого объекта и одинакова для всех говорящих предметная соотнесенность данного слова»[6].

Да, все это так. Безусловно, слово «уголь» обозначает уголь. Но что думает тот или иной человек, когда он говорит – «уголь»? Кажется, что он думает об «угле», но для разных людей он значит разное: для кого-то возможно, в нем смысл жизни, а для меня, например, тот самый «определенный вид полезного ископаемого» и не более того.

Но если с углем еще как-то можно разобраться и прийти к консенсусу (по крайней мере, его – этот уголь – можно пощупать), то с понятиями, которые обозначают нечто объективное, но не предполагают возможности «пощупать» соответствующий объект, возникают проблемы. Поэтому давайте возьмем другой пример, который приводит та же Елена Самойловна в монографии «Номинативный аспект речевой деятельности». Приводит, надо заметить, вскользь, одним мазком, а затем тут же отмахивается от него, как от надоедливой мухи. Пытаясь показать читателю, как происходит эта «внутренняя работа мысли», она предлагает такой «перебор слов во внутренней речи» с целью найти наиболее «подходящее слово» для описания ситуации: «рассказать… вчера… ссора… стычка… столкновение… нет, так… недоразумение»[7].

Что ж, вполне внятный пример «внутренних» рассуждений, происходящих обычно «в глубокой задумчивости». Вот, говорит Елена Самойловна, поискали мы во внутренней речи «аналоги», нашли и выбрали наиболее «подходящий».

Но я не лингвист, я, в некотором роде, психолог, и сам этот «подбор» слов для меня, как для психолога, говорит столько, что Елена Самойловна и в страшном сне не может себе этого представить! Первые ее ассоциации, при воспоминании о событии – «ссора» и «стычка». То есть, вполне себе аффективно-окрашенные и воинственные штуки, свидетельствующие о том, что сударыня наша пережила не «недоразумение», а самую настоящую травму, и серьезную. Но она боится показать нам свою «заинтересованность», ей не хочется, чтобы мы знали, что это для нее так важно, поэтому взамен компрометирующей благородную даму базарной «ссоры-стычки» появляется смягченное «столкновение». Но «столкновение» опять же говорит о том, что это ее как-то личностно задело, то есть, она-таки «опустилась до ссоры-стычки», поэтому она говорит (в своей внутренней речи) – «нет», а потом добавляет – «так», что свидетельствует о том, что она придумала, как ей выкрутиться…

– Елена Самойловна, говорят, вы вчера повздорили с Иваном Ивановичем?..

– Нет, Андрей Владимирович, что вы! Ни в коем случае! Просто недоразумение…

«Подходящее слово» не выявило, не проявило, а, наоборот, спрятало от нас истинные переживания участницы скандала, превратило неподобающую, вульгарную «ссору-стычку» в «недоразумение»… Боже-боже, принцессы не какают! Возможно, для лингвиста промежуточные варианты во время поиска «подходящего слова» и не имеют значения, а слово «недоразумение», действительно «подходит» представлению благородной дамы о самой себе, только вот описывает ли оно то, что произошло между ней и Иван Ивановичем на самом деле? И не есть ли это «недоразумение», таким образом, сущая неправда? Причем, неправда чрезвычайно типичная для отношений внутренней и внешней речи: то, что вырывается наружу, не соответствует действительности, но соответствует или ситуации, в которой произносится соответствующее высказывание, или, как в приведенном примере, подкорректировано автором сообщения его представлением о себе самом.

Впрочем, сам конфликт психологов с лингвистами, наверное, не так уж и важен. Просто он с идеальной, как мне представляется, точностью иллюстрирует бездну, скрывающуюся за произносимыми нами словами – ничем неограниченную, так сказать, «свободу» «слова». Ведь «недоразумение» в приведенном примере – это вам ни какой-нибудь «уголь», где от «детоната» до «индивидуального смысла» три с половиной шага, это самый настоящий «концепт», коробочка с секретиком. Женщина, использующая это слово (конечно, мы не ведем речь лично о Елене Самойловне, прошу понять меня правильно), прячет в нем свои чувства, демонстрирует нам, как мы должны ее воспринимать, и более того – какой она сама видится себе в своих глазах. Она не «по ушам надавала» и «волосы-то повыдергала», как какая-то «неинтеллигентная бабища», она столкнулась с «недоразумением» и так изящно из него вышла, что и говорить-то особенно не о чем…

Ведь «недоразумение» в приведенном примере – это вам ни какой-нибудь «уголь», где от «детоната» до «индивидуального смысла» три с половиной шага, это самый настоящий «концепт», коробочка с секретиком.

Языки сознания и подсознания.

Человек наивно и привычно думает о себе, что он представляет собой некую психическую целостность. Но, как сказал однажды Жак Лакан (а за ним легион дружно повторил): «Лично я не целокупен». Природа этой «нецелокупности» – разными теоретиками – психологии, социологии, философии и проч. – прочитывается по-разному: то ли как конфликт «сознательного» и «бессознательного», то ли как несоответствие разрозненных «социальных ролей», исполняемых одним и тем же человеком, то ли как противоречие его «сознательных и поведенческих установок» и т.д., и т.п..

Но мне, как выпускнику Военно-медицинской академии, понятно, ближе Иван Петрович Палов с сотоварищами, а потому я вижу эту «нецелокупность», прежде всего (не отрицая, впрочем, много другого), как незамысловатый, по сути, конфликт «коры» и «подкорки», точнее «старой» и «новой» коры. То есть, исповедую глубоко позитивистский подход, согласно которому, если верить соответствующим нейрофизиологическим исследованиям, а не верить им у меня нет никаких оснований, наши «кора» («сознание») и «подкорка» («подсознание») общаются на двух разных языках, причем, в прямом смысле этого слова. В том, собственно, наша фундаментальная, как мне представляется, «нецелокупность» и состоит.

Опуская не слишком существенные в рамках данного текста подробности соответствующих исследований, можно весьма определенно засвидетельствовать следующее: язык «коры» (нашего «сознания») весьма сложен и, в некотором смысле, даже противоестественен, избыточен, я бы сказал, а язык «подкорки» (нашего «подсознания»), напротив, простоват и непритязателен до зазорности. Что, впрочем, и понятно: подкорка создавалась матерью-природой для решения весьма прозаических и, вместе с тем, совершенно конкретных задач – прежде всего, разного рода выживания. Кора (сознание) – более поздний продукт эволюции, позволяющий себе, так сказать, лишку – отвлекаться от дел выживания и уходить, временами, а то и на постоянку, в неведомые дали.

В чем-то они – сознание с подсознанием – друг друга, конечно, понимают: существительные и глаголы, например, проходят эту условную границу между ними, как правило, без всяких сложностей, а вот прилагательные и частицы, союзы, предлоги и наречия, а также всяческие числительные, междометья и причастия с деепричастиями – нет. Можете себе представить, что при такой «корректуре» случается с текстом отправленного из сознания в подкорку сообщения! Возможно, вы замечали за собой, что фраза – «Только не спать, только не спать, не спать...», которую вы, как мантру, мысленно произносите на каком-нибудь ответственном совещании (после бурно проведенной ночи), действует на вас, напротив, как снотворное – нос предательски клюет, а глаза беспринципно слипаются. Почему так? Потому что, в этой «установке» один повторяющийся глагол, а все остальное – сплошные частицы, подсознанию нашему неведомые. И глагол этот – «спать», а все прочие «не» или не «не», «только» или не «только» – значения не имеют никакого: границу-решето, между корой и подкоркой пересекает только одно слово – «спать», а остальные, до выяснения, так сказать, остаются на пункте досмотра; и на тебе эффект – сами уговорили свое подсознание, баю-баюшки-баю не ложися на краю...

Мы любим рассуждать, что наши дискурсы-мировоззрения поднимаются откуда-то «из сокровенной глубины» нашего «национального сердца», но, насколько я понимаю, что-либо подняться может только из подсознания. А перед тем, как ратовать за этот процесс, я бы настоятельно поинтересовался, что в это подсознание прежде спустилось. С учетом же вышеизложенного из стройных дискурсов-мировоззрений, как их понимают господа политологи (социологи, философы и др.), туда – в подсознание – спускается, по существу, жалкое месиво из глаголов и существительных. Все это драматически напоминает проблемы с кодировками при пересылке электронных сообщений. Что там может из всего этого «подняться»?..

Впрочем, и с существительными, и с глаголами, как вы, наверное, по моему скептическому настрою уже и сами догадываетесь, тоже не все так просто. Но, дабы не усложнять сверх меры, я, с вашего позволения, не стану детализировать соответствующие вопросы лингвофилософских исследований. Скажу только, что большинство существительных, которые мы так смело, подчас бездумно, и, как правило, абсолютно уверенно используем в своей жизни (речи и мышлении), являются по меткому выражению Чарльза Пирса «вымышленными предметами». Не много, и не мало...

Да, еще из школьной программы мы все хорошо помним, что «имя существительное – это самостоятельная часть речи, обозначающая предмет и отвечающая на вопрос "кто?"/"что?"». И очень это звучит убедительно – часть речи, предмет, кто и что. Броня, так сказать! Но то, что эти предметы – суть фикции, по крайней мере, для наших «подсознаний», об этом мы как-то совершенно не задумываемся. А они «вымышленные», как, извините, наши «друзья из детства» или уже «извечные друзья» в головах половозрелых обитателей ближайшего дурдома.

Существует ли, например, для нашего подсознания такой предмет как «человек»? Да, конкретные «Васи», «Маши» и «Пети», безусловно, нашей подкорке известны – мы с ними сталкивались непосредственно, переживали в связи с этим определенные ощущения, чувства, быть может, даже, где-то там в подкорке все это у нас записывалось, связывалось с образом конкретного человека... Но я замечу опять-таки – конкретного, а не вообще человека. Понятие «человек» отражает некое общее свойство у группы конкретных предметов (вполне определенных «Маш» и «Петь»): оно объединяет нас всех в один вид живых существ. И поэтому с «человеком», слава богу, вопрос еще хоть как-то решаемый: наше подсознание способно сие понять, движимое специфическим инстинктом самосохранения, свойственным всем стайным животным – так называемым иерархическим инстинктом.

Но дальше – хуже. Вот, например, понятие «личность»... Подсознание начинает пробуксовывать. Денотативно (то есть, по существу, так сказать) понятие «личность» тождественно понятию «человек» – то есть, логически мы понимаем, что речь идет об одном и том же «предмете» (те же яйца, только в профиль); но так, да не так: по смыслу, перефразируя Алексея Максимовича, «личность» – это тот «человек», который «звучит гордо», однако же, далеко не всякий «человек» так звучит, хотя каждый, с другой стороны, конечно, тоже «личность» (бывают же, как известно, и «сомнительные личности»). Вот и путаница, вот и безобразие вместо порядка. Но оставим это, ведь есть еще и такие «предметы» как «субъект», «индивид», «гражданин», «товарищ» – что с ними прикажете делать? Ведь все это «люди», «человеки», те же самые «Вани» и «Маши», казалось бы, но в разных смыслах. И все эти «смыслы» – ни что иное, как «вымышленные предметы». Подкорка находится в недоумении...

Таким же «вымышленным предметом» является, например, и «народ». Да простят меня все, кого я этим своим заявлением ранил и невольно обидел (для кого-то ведь, и «народ» звучит гордо). Но, действительно, кто его видел – этот, с позволения сказать, «народ»? Выйду на улицу, гляну на село? Нет, не видали. Не может подкорка ощутить такой «предмет», объять это необъятное своим «внутренним взором». С другой стороны, чем он – «народ» – отличается, например, от «населения», «общества», «кадров», «масс» или пресловутого «дамы и господа»? Тот же самый денотат, а смыслы какие-то разные получаются.

И я про смыслы-то понимаю, чай академии кончали, и лобные доли, вроде как, с извилинами должны быть. Но что, прикажете, делать моей подкорке? Как ей ко всем этим «существительным» относиться? Так же и принимать, не глядя? Нет, ей бы попроще, да поконкретнее, а то... «А то пишут и пишут.., – памятуя Шарикова Полиграфа Полиграфовича. – Голова пухнет!». Если же припомнить, что Михаил Афанасьевич, прародитель Шарикова, врач и психолог по сути своей, то понятно, что Шариков этот не кто-нибудь, а та самая «старая» кора, то есть, наша с вами подкорка, материализовавшаяся силой соответствующего художественного гения, чуждая сознанию и всем его лингвистическим сложностям.

«Сознание отображает себя в слове, как солнце в малой капле вод, – пишет Лев Семенович Выготский, завершая свою великую и последнюю книгу «Мышление и речь». – Слово относится к сознанию, как малый мир к большому, как живая клетка к организму, как атом к космосу. Оно и есть малый мир сознания. Осмысленное слово есть микрокосм человеческого сознания» [8]

С одной стороны, я понимаю, что Лев Семенович, безусловно, прав, и если мы говорим о «внутреннем слове», то в нем заключен весь спектр возможных смыслов, занимающих мое сознание: все мои «внутренние слова» поясняют друг друга, а потому в каждом из них (как в «малой капле») отражается «солнце» (сознание) в целом. Но, с другой стороны, от этого понимания правоты Льва Семеновича, что называется, не становится легче, скорее наоборот. Совсем наоборот! Ведь получается, что всякое слово лишено хоть какой-либо определенности… Если же добавить сюда фальсифицирующую функцию мозга, который постоянно «переписывает» высказывание, превращая «непонятное» (фактическое) в «понятное» (иллюзорное), вспомнить о том, что означение по природе своей «произвольно» (Ф. де Союссюр), а множество существительных (не говоря уже о глаголах, прилагательных и деепричастиях) и вовсе являются «вымышленными» (Ч.Пирс), из-за чего на границе между «корой» и «подкоркой» неизбежно происходит толчея неопределенности и сумбур вместо музыки, то что, в таком случае, представляет собой моя речь?!..

Возможно, сейчас этот мой вопрос прозвучит как издевательство, но, право, ничего подобного у меня и в мыслях нет. Я лишь пытаюсь выявить и показать проблему: наши «слова» – к сожалению, капли вод в бурном потоке высказываний, а вовсе не – хотя бы капли – определенного смысла.

Великим легко.., особенно подводить итоги. Только что мы читали как Лев Семенович финализировал свое научное творчество, а вот последний абзац последнего текста Михаила Михайловича Бахтина (словно они советовались, как заканчивать, как Делёз с Гваттари): «Нет ни первого, ни последнего слова и нет границ диалогическому контексту (он уходит в безграничное прошлое и безграничное будущее). Даже прошлые, то есть рожденные в диалоге прошедших веков, смыслы никогда не могут быть стабильными (раз и навсегда завершенными, конченными) – они всегда будут меняться (обновляясь) в процессе последующего, будущего развития диалога. В любой момент развития диалога существуют огромные, неограниченные массы забытых смыслов, но в определенные моменты дальнейшего развития диалога, по ходу его они, слова, вспомнятся и оживут в обновленном (в новом контексте) виде. Нет ничего абсолютно мертвого: у каждого смысла будет праздник возрождения»[9].

Будучи психиатром, я привык наблюдать подобные «праздники возрождения смысла» где надо и, в особенности, где не надо, на постоянной, так сказать, основе, поэтому восторгов Михаила Михайловича, касательно вечности этого смыслового хаоса, как вы понимаете, я разделить не могу, хотя и правота его для меня очевидна. Но как транслировать смыслы, если они по дороге перерождаются?..

Преамбула к диалогу №3.

В свое время отечественные лингвисты – академики Л.В.Щерба, В.В.Виноградов и другие «ответственные лица» – под разными предлогами пытались уйти от соссюровской медитации над значением слов, переведя дискуссию в плоскость «высказывания». Мол, как там определишь эти соотношения знаков со значениями – не видать материального субстрата, идеализм какой-то получается, а «высказывания» – они доступны объективному наблюдению, их можно и нужно анализировать. Впрочем, это вообще было «время высказываний» – каждый научный текст начинался с «высказываний» (цитат) Маркса, Энгельса, Ленина. И не мне вам рассказывать, насколько надуманными были эти «цитаты»: при желании в текстах «классиков» можно найти любой смысл – нужное слово, цитата, а дальше пиши и интерпретируй, как душе угодно. В общем, мы это проходили.

Перейти к «высказываниям» самый удобный способ снять проблему смысла слов, уйти от проблемы разъяснения их внутреннего содержания, то есть фактического «наполнения». Говорят – рука руку моет, нечто подобное происходит и со словами, объединенными в рамках высказывания. Вспомним механизм ментальной фальсификации – его задача спрятать невнятности, непонятности, даже очевидные парадоксы. В нашем внутреннем пространстве «объемы» слов («внутренних слов») весьма подвижны, и если необходимо найти в высказывании смысл, они сыграют этими объемами, создав необходимую иллюзию ясности и непротиворечивости этого высказывания. Не сложно дать определение понятиям «классовой борьбы» или «классовых врагов», «социалистической собственности» или «советского человека», «общества развитого социализма» и «идеалов коммунизма». Но дать определение – это вовсе не значит внести ясность, это опять – «высказывание».

А ведь перед нами вовсе не «имена собственные», которые обозначают нечто, что имеет место быть в действительности, перед нами концепты, как концепт гебефрении, например, которую никто не щупал, не нюхал, не пробовал на вкус, не слышал и не видел. Впрочем, если начать дотошно разбирать фактологию гебефрении на конкретном клиническом случае (и не одном), то мы поймем, что имеет в виду доктор, который говорит, что он ее – эту загадочную «гебефрению» – обнаружил (несмотря на отсутствие тактильных раздражителей, «запаха» и прочих объективных свидетельств). Мы тоже сможем ее увидеть – там самым, «внутренним взором»; и она начнет для нас существовать, она станет фактом реальности. Так ли обстоит дело с приведенными выше концептами «классовой борьбы» и «советского человека»? Значат ли они то, что как нам казалось, они значат? Или это была лишь иллюзия восприятия, вследствие работы соответствующих органов по «промыванию мозгов», той самой ЦКашной «пропаганды»? Иными словами, что останется от этих концептов, когда мы начнем дотошно разбирать фактологию?..

В нашем внутреннем пространстве «объемы» слов («внутренних слов») весьма подвижны, и если необходимо найти в высказывании смысл, они сыграют этими объемами, создав необходимую иллюзию ясности и непротиворечивости этого высказывания. Не сложно дать определение понятиям «классовой борьбы» или «классовых врагов», «социалистической собственности» или «советского человека», «общества развитого социализма» и «идеалов коммунизма». Но дать определение – это вовсе не значит внести ясность, это опять – «высказывание».

Поиск содержания слов.

Сильно сомневаюсь, что среднестатистический современный человек, не будучи профессиональным философом, почитывает на досуге классиков античной философии – Платона там, или Аристотеля с Марком Аврелием. Но если вы все-таки поставите над собой такой варварский эксперимент – заставите и прочтете, то, думается мне, испытаете некоторую неловкость: вроде авторитетные товарищи, а рассуждают как дети малые о каких-то совершенно бессмысленных, очевидных можно даже сказать вещах... Скукотища! Чего стоит этот их знаменитый спор о «человеке»: Платон говорит, что, мол, «человек – это животное о двух ногах и без перьев», после чего Диоген бросает ему под ноги ощипанного петуха с криком – «Вот платоновский человек!», а тот добавляет – «И с плоскими ногтями». Ну, не больные, прошу прощения?.. Ну, это что, философия? Здрасьте, приехали.

Или вот, например, солидный труд Платона – «Государство». Вроде бы должен Платон в нем рассказывать нам про свою «Утопию», про «идеальное государство», в котором «правят философы», про то, как там все должно быть устроено… А что мы находим в соответствующем тексте-диалоге? Три слова по делу, а потом снова и снова бесконечные определения понятия «справедливости» – справа налево и слева направо: справедливость – это то, справедливость – это се, а несправедливость – это третье, или не это, или так, да не так, или все-таки... Кошмар! Мы ему: «Сколько вешать, в граммах?», а он нам: «В граммах-то оно, конечно… Но прежде, дорогой друг, ответь мне на вопрос: будет ли считаться справедливым если...». Тьфу.

Академик Арон Брудный, например, и вовсе приходит в благородное негодование по этому поводу. В книжке «Психологическая герменевтика», он пишет: мол, есть, конечно, 94 определения понятия «смысла» (это по подсчетам Арона Абрамовича, я за цифру не ручаюсь), но перечислять их бессмысленно, потому что «в науке со времен Аристотеля существует "фетиш определения в одной фразе"», и мы, значит, этим ошибочным путем не пойдем, и предлагает какой-то свой, вероятно, куда более правильный. Но с путем Брудного мы сейчас разбираться не будем, главное, что дальше академик добавляет: что, мол, «фетиш» этот беспощадный и бессмысленный, «всегда отвечал, скорее, педагогическим надобностям, а суть определяемого предмета не прояснял»[11].

И вот тут я уважаемому Арону Абрамовичу, со свойственным мне простодушием, не могу не возразить... Да, есть ощущение, что цель этих бесконечных и зачастую бесплодных попыток определить все и вся («что и так очевидно»), может быть какой угодно, но только не конструктивной. Баловство, одним словом. Ну, общается Сократ с милыми ему юношами, говорит с ними «о высоком» (педагогикой, значит, занимается, если не сказать, что похуже с тем же корнем), и хорошо, его дело, как юношей завлекать. Но тут-то и есть ошибка... Это общение – только форма, а ищет он свои определения на полном, так сказать, сурьезе (тем более, что это и не Сократ вовсе, а Платон, пишущий о «литературном» Сократе). Впрочем, не определения даже, как таковые, бог бы с ними (Платон их и не дает-то особенно, по правде говоря), а понимание того «кто» и «что» говорит, когда говорит (то есть высказывается). «Существительное» он ищет, иначе говоря, которое, не потеряется на границе-решете между корой и подкоркой, а пройдет сквозь нее в подсознание и там будет таковым, побуждая собой соответствующее действие, а не панику у опухшего головой Шарикова.

Это общение – только форма, а ищет он свои определения на полном, так сказать, сурьезе (тем более, что это и не Сократ вовсе, а Платон, пишущий о «литературном» Сократе). Впрочем, не определения даже, как таковые, бог бы с ними (Платон их и не дает-то особенно, по правде говоря), а понимание того «кто» и «что» говорит, когда говорит (то есть высказывается). 

Иными словами, Платон производит крайне важное именно с практической точки зрения исследование: по сути, он создает (конденсирует) внутреннее содержание «вымышленных существительных», которые структурируют для нас самих нашу собственную реальность. Мы сотни, может быть тысячи раз в своей жизни слышали слово «справедливость», но что оно для нас значит, каково его фактическое внутреннее наполнение? По большей части, признаемся себе, это просто звук. Нас обидели – это несправедливо, мы поделили яблоки «по-братски» – это справедливо и т.д.. Но написать сочинение, хотя бы пару страниц, на тему «Справедливость» – труд почти непосильный для среднестатистического гражданина. Попробуйте, если есть желание. Я лично – даже не возьмусь: я не понимаю, что это такое – «справедливость». Теоретически я, конечно, представляю себе, что некий поступок, некое действие может быть оценено как справедливое или несправедливое, но оправдать этот вердикт – крайне сложно. В лучше случае, получится какое-то наивное, как говорят – интуитивное суждение. А коли так, то чего оно стоит? И какой смысл тогда вообще использовать это слово? На что, так сказать, расчет? Но мы пользуемся! И еще как! Политические партии так называем, прощу прощения.

Неназванной вещи, как известно, не существует. Вы никогда не задумывались, почему мы не помним себя и, соответственно, мир вокруг нас до своего трехлетнего возраста? Ответ прост до удивительности: потому что мозг неспособен запомнить картинку, нарисованную цветом и светом, озвученную голосом, а не речью. Мы запоминаем лишь то, что было нами «означено», «поименовано». Если вы не знаете слов «дерево», «медведь», «небо», «лес» и т.д., вы не сможете запомнить содержание даже такой бесхитростной картины Иван Ивановича Шишкина как «Утро в сосновом бору»! Вы увидите на ней лишь «что-то»: некое цветовое пятно. Память не удержит его и дольше десяти секунд.

Только к трем годам мы выучиваем первые слова, которые начинают обозначать для нас какие-то конкретные предметы, которые, кстати сказать, только благодаря этому – сами эти предметы – и начинают для нас существовать, а мы, соответственно, оказываемся в силах их запомнить. Если вы неспособны назвать объект «столом», «стулом», «шкафом» или как угодно еще, вы не способны спрятать его в закромах своей памяти. Вы можете запомнить его, как «нечто, похожее на шкаф», но для этого вы все равно будете использовать понятие «шкаф» и, соответственно, знать, что такое «шкаф». Если же никакое понятие (слово) так и не зацепилось, так сказать, за этот предмет при вашем контакте с ним – он и не будет для вас существовать, а память сотрет его, этот нераспознанный вами образ, не задумываясь.

К трем годам мозг человека созревает до такого состояния, что он способен фиксировать внутри себя «сигналы сигналов», как их называл Иван Петрович Павлов, то есть – слова. Благодаря этому мы научаемся особенным – системным – образом выделять предметы из окружающей нас действительности, а в нашей памяти начинают сохраняться воспоминания (в последующем, при наслоении новых слов, знаний, понятий, они многократно изменятся, хотя мы сами этого не заметим). Мы рождаем предметы, давая им названия. Очень ветхозаветная штука…

В конце концов, эти рожденные нами таким образом предметы составляют наш мир. Именно об этом говорит Людвиг Витгенштейн, когда пишет в своем «Логико-философском трактате»: «Границы моего языка означают границы моего мира» [5.6]. И чуть ниже добавляет: «Это связано с тем, что ни одна часть нашего опыта не является также априорной. Все, что мы видим, может быть также другим. Все, что мы можем вообще описать, может также быть другим. Нет никакого априорного порядка вещей» [5.634]. Он – этот порядок – рождается в языке, моим именованием предметов. При этом: «Человек обладает способностью строить языки, позволяющие выразить любой смысл, понятия не имея о том, как и что обозначает каждое слово» [4.002]. Отсюда знаменитое Витгенштейновское: «Большинство предложений и вопросов, трактуемых как философские не ложны, а бессмысленны» [4.003]. И потому «Вся философия – это "критика языка"» [4.0031].

Впрочем, слова, с присущим им смыслом и внутренним содержанием, появляются в нашем сознании не просто так, не потому что нас им «научили». Базовый набор слов («невымышленных понятий») рождается в нашем сознании как результат столкновений с предметной реальностью, озвученной для нас в этот момент другими людьми. «Андрюша, стой, ударишься о шкаф!», – кричит мама. Дальше – бах, я ударяюсь о шкаф, и «шкаф» начинает для меня свое существование. Здравствуйте, приятно познакомиться… О том, что «шкаф» предназначен для хранения «одежды» и «других вещей», я узнаю много позже. О том, что он «мебель» – еще позже. О том, что он стоит «денег» – еще позже. А о том, что к «шкафам», в некотором роде, относятся еще и «тумбочки», и «встроенные шкафы», и «трюмо», и «комоды» – могу и не узнать вовсе, если страдаю проблемами с обобщением. В конце концов, я уловлю некую суть «шкафа», которую Платон бы назвал «шкафностью». И вот эта «шкафность» – то самое, что погрузится в мое подсознание (или точнее – сконденсируется в нем) и научит его – мое подсознание – выделять в окружающей действительности все то, что может быть названо «шкафом» или даже как «нечто, похожее на шкаф», и пользоваться всем этим соответствующим образом почти, как говорят, «инстинктивно», «на автомате».


Но «шкаф» – это еще несложно, и «шкафность», соответственно, не проблема: предмет здесь не вымышлен и понятие, соответственно, то же (ну, почти). А дальше, точнее – много дальше – начинаются те самые «личности», «народ», «справедливости», «государства», «политика» и т.д.. Возможно ли здесь произвести это столкновение «слова» и «дела», как завещал нам Иоганн Вольфганг Гете в своем «Фаусте»? «Но свет блеснул – и выход вижу смело, Могу писать: "В начале было Дело"!».

Апология подхода.

Трудно представить себе двух более непохожих друг на друга людей, чем Пьер Адо и Мишель Фуко: один – священник (и исторически, и по сути своей), а другой – аморалист и «инфант террибль» французского интеллектуального бомонда. Но именно Мишеля Фуко должен благодарить Адо за взлет своей академической карьеры – Фуко представил его кандидатуру, хоть они и не были к этому моменту лично знакомы, на профессорскую должность в Колледж де Франс. Сам Адо не понял ни причины, по которой это сделал Фуко, ни самого Фуко, который даже и после своей смерти оставался для Пьера Адо объектом постоянной критики. Занудный старик-переводчик и революционер-интеллектуал – вот эта пара, «да» и «нет». Что же привлекло внимание Фуко в этом толкователе античных текстов? Почему он пытался найти какие-то точки соприкосновения с этим упрямым и закрытым человеком? Все дело в «духовных упражнениях»…

Внимание Мишеля Фуко привлекла книга «Духовные упражнениях и античная философия» (она вышла в свет в 1981 году, а представление Пьера Адо в Колледж де Франс последовало в 1982-м). Мне кажется, эта небольшая по существу работа Пьера Адо стала для Фуко крайне важным доказательством, аргументом в пользу его собственного взгляда, его подхода к пониманию античных текстов. Сам Фуко не был специалистом ни в латыни, и ни в древнегреческом, а потому чувствовал себя крайне неуверенно, когда в рамках работы над своей знаменитой «Историей сексуальности» обратился к античной философии. Не будучи признанным «гуру» в этой области (для академической среды это важно), Фуко рискнул говорить о ней не так, как прежде никто не решался – или не видел, не понимал, кроме Пьера Адо.

В свое время Джон Остин открыл в языке феномен «перформатива» – речевого акта, который сам по себе является действием (от «perficio» — совершать). Например, когда я говорю: «Клянусь!», я, тем самым, уже совершаю действие, то есть, собственно, клянусь; когда же я говорю: «Он поклялся!» – я просто констатирую нечто, а потому такие высказывания Остин назвал «констатирующими» (они, понятное дело, могут быть и истинными, и ложными). Фуко – разумеется, независимо от Джона Остина, и совершенно в другом смысле, – стал рассматривать античные тексты, как такие своего рода «текстуальные перформативы» (позволю себе это весьма вольный термин). То есть, он, в некотором смысле, предложил думать, что не всякая книга о чем-то («констатирующий текст»), что книга, сама по себе, может быть неким действующим началом – не побуждать к действию, а что-то делать с нами самими. И именно такую – условно говоря, «перформативную» – функцию он увидел в античных текстах.

Подобный взгляд как раз и предложил, в свою очередь, Пьер Адо: «Я констатировал, – пишет он в предисловии к «Духовным упражнениям», – что значительные трудности в понимании философских трудов древних зачастую объясняются тем, что мы допускаем двойной анахронизм при их истолковании: мы считаем, что, подобно многим современным произведениям, они предназначены для передачи информации определенного понятийного ряда и потому мы также можем извлечь из нее напрямую четкие сведения о мысли и психологии их автора. Однако на самом деле они очень часто представляют собой духовные упражнения, которые автор практикует сам и помогает практиковать своему читателю. Они нацелены на формирование души. Они имеют психологическую природу. И всякое утверждение следует понимать в аспекте того эффекта, который оно намерено произвести, а не как предложение, адекватно выражающее мысль и чувство индивидуума»[11].

Разумеется, содержательно они – Мишель Фуко с Пьером Адо – расходились полностью, абсолютно. Адо обвинял Фуко в том, что он нашел в античности отсутствующую, как представлялось Адо, по крайней мере, у стоиков, «этику удовольствия», Фуко, хоть и не критиковал в связи с этим своего протеже, вряд ли бы согласился с пассажами последнего о «трансцендентном Сенеке». В общем, разница между ними так же велика, как между Платоном и Плотином, хотя, казалось бы… Но они оба – и Фуко, и Адо – нащупали эту функцию текста (некоторых текстов) – изменять человека, влиять на него, формировать его, а не просто сообщать ему о чем-то.

Мишель Фуко считал, что античные тексты конституировали моральных субъектов и их идентичности, для Пьера Адо они были – духовными штудиями, напротив, освобождающими индивида от индивидуальности и возвышающими его до универсального, космического статуса. Было в них, в этих текстах, вероятно, и то, и другое, но главное здесь – механика текста. Ведь, коли так, то текст вовсе не должен содержать некой истины, предлагать нам некие законченные теории или давать четкие определения. «Перформативный текст» о «справедливости» совершенно не обязательно должен ответить на вопрос – «что есть справедливость?», создать тот самый «фетиш определения в одной фразе». С него будет вполне довольно, если он заставит нас: а) действительно задуматься над тем, что есть «справедливость», и есть ли она вообще, б) почувствовать – или саму «справедливость», или ее отсутствие, в) понять, что мы говорим, когда говорим – «справедливость».

Иными словами, «перформативный текст» призван выполнить функцию, которую, в случае обучения психиатрии, например, выполняют учителя-психиатры – функцию «показывания», «называния» (номинации) и, в идеальном случае, ощущение «запаха». Не помню, чтобы кто-то из моих учителей-психиатров с предельной серьезностью зачитывал нам с моими вносовскими коллегами-неофитами определения «из справочника», ожидая, что мы, благодаря этому, что-то поймем и строевым шагом войдем в профессию. Нет, они просто показывали нам то, о чем говорили. Но в этом «просто» и был весь фокус, потому что это «просто» сопровождалось таким «показательным» объяснением сути явления, что я, даже если бы и захотел потом, не смог бы потом назвать это иначе (не в том смысле, что бы я не мог использовать какие-то другие слова – мог бы, наверное, а в том смысле, что я уже не могу не видеть этого). Так открывается существо явления, невозможное теперь без этого слова, потому что оно – это слово – и делает теперь это явление для меня. И когда это чудо происходит, можно говорить, что мы нашли «концепт» – нечто, что так отражает действительность, что дает нам над ней власть. «Объяснить, – говаривал Иван Петрович Павлов, – это дешевая вещь; объяснение – не наука. Наука отличается абсолютным предсказанием и властностью, и наш расчет ясен и доказателен. Объяснений можно представить сколько угодно»[12].

И «перформативные тексты» – это всегда тексты о «концептах»: у Платона – о «справедливости», у Эпикура – об «удовольствии», у Марка Аврелия – о «благе», и проч., и проч.. Нам предлагается «игра в слова», призванная дать ощущение «концепта» – особой разновидности слова, «внутреннее содержание» которого не безразмерно (не отражается в нем, как в «капле» все «солнце» целиком), но в котором заключена конкретная идея – то, что является «объектом», но существует объективно. Эти «концепты» («идеи»), а по сути – просто слова со смыслом – и конституируют дискурс. Если они в нем есть, дискурс работает, меняя реальность, потому что у дискурса таким образом появляются «кости» («скелет», «остов»), если же нет «концептов» – он лишь обслуживает существующий порядок вещей.

Помню, в холле кафедры гистологии Военно-медицинской академии висел большой портрет Ивана Петровича Павлова, а под ним красными буквами были выведены слова академика: «Если нет в голове идеи, то не увидишь и фактов». Эта «идея» как раз и есть – «концепт», который позволяет «видеть» реальность («факты»). Свои «концепты», впрочем, Иван Петрович демонстрировал в опытах – и «условные рефлексы», и «торможение», и «иррадиацию возбуждения», каждый свой концепт. Но у философов нет «опытов», нет «лаборатории» и, тем более, «лабораторных животных». У них может быть только текст…

«Государство» Платона – непростой диалог, вызывающий массу кривотолков, и подчас нелестных, прямо скажем, оценок. Неоднозначная репутация… Но согласен ли сам Платон с тем, что он написал в своем диалоге? Понимаю, что вопрос этот звучит странно – Платон, все-таки, уже не в том состоянии, чтобы с чем-то соглашаться, или не соглашаться, но, с другой стороны, это ведь его текст – как он может быть с ним не согласен? Написал же! Слово не воробей! Но в том-то и особенность античных «диалогов» с их перформативной функцией: они не представляют какой-то определенной «точки зрения» или спектр каких-то отличных друг от друга «точек зрения» (не «констатируют», если продолжать использовать Остиновскую терминологию), они ведут твою «точку зрения» (если можно, конечно, представить себя античным читателем этих текстов), прокладывая маршрут из твоих собственных мыслей и чувств. В конечном счете, ты, быть может, поймешь, что такое «благо», «справедливость» или, например, «удовольствие»… Хотя, конечно, тебе может казаться, что ты «и так это знаешь». И это заблуждение – самое опасное.

Продолжение следует...
http://boltsandnuts.ru/community/analytics/2011/09/15/analytics_140.html


Записаться на прием

appointment@kurpatov-clinic.ru +7 (812) 405 74 17
Форма заявки