Два мертвых субъекта. Опыт прояснения двух слов. Часть 1

Статья из цикла "Предложения по способам думать. От теории поступка к поступку как действию". Проект "Болты и Гайки", 2012 год

Из личного архива: «Ленин и Я».

Все свое раннее детство я прожил с чувством, что меня совершенно никто не понимает – ну, вот абсолютно никто, хоть ты тресни! Мама меня, конечно, понимала, но виду не показывала. Так что, это ее «понимание» я скорее интуитивно угадывал, нежели осознавал. Осознавал же я другое: что моя бабушка (мамина мама) и мой отец, а их мнение в нашей семье по разным вертикалям власти было определяющим, вели себя так, словно я, как бы это сказать поэлегантнее... не очень удался. Ну и как могла мама проявить свое настоящее отношение ко мне в такой-то атмосфере? Никак. Ей все время приходилось партизанить и лавировать – делать вид, что они (властители дум, в смысле), разумеется и безусловно, правы, хотя... конечно... если... в некотором смысле... В общем, я понимал, что она никогда не сможет открыто встать на мою сторону, гордиться мной или поддержать в случае какой-то вопиющей несправедливости, хотя любит и по-настоящему, а потому, наверное, понимает.

Но мы жили в счастливой стране... Сейчас, правда, кого не спроси, все были диссидентами: все знали про «кровавый сталинский режим», про ГУЛАГ, нутром чувствовали «брежневский застой», задыхались от него и т.д., и т.п. (уверен, впрочем, что в 99-ти случаях из 100 – это вполне себе объяснимые позднейшие аберрации памяти, такое, как говорится, случается). Так или иначе, но я диссидентом не был, и мои родители, судя по всему, тоже. И вообще, я до Перестройки диссидентов не встречал. Потому моя страна была – лучшей на всем земном шаре и даже, наверное, во всей Вселенной. И сделал ее такой – ЛУЧШЕЙ – один-единственный человек, звали которого… А ну-ка хором – как его зовут?.. Владимир Ильич Ленин!

Сейчас это смешно, конечно, прозвучит, но я отчетливо помню, как лежу на своем-своей «кресле-кровати» под большой картой мира – выпросил у мамы, чтобы было «как у Ленина»... Так вот, лежу и смотрю на Африку, и на Америку тоже смотрю, и понимаю: «Господи, ну как же мне повезло, что я родился в СССР! Я вот сейчас все имею, ну все! Учусь в школе, у меня родители есть... А дети в Африке страдают от эксплуатации американскими империалистами…» (о последних я знал из карикатур журнала «Крокодил», ну, и программу «Время», конечно, любил смотреть с дедушкой). Да, вот лежу и прямо содрогаюсь от мысли: «Как же им не повезло – бедным детям в других странах! А мне ведь повезло совершенно случайно! Я ведь мог и не родится в СССР…». Прямо драма сочувствия была во мне, а еще сознание, в ту же самую секунду, собственного счастья, пусть толком и не заслуженного, но чудесным образом случившегося. Не передать…


Так или иначе, но я диссидентом не был, и мои родители, судя по всему, тоже. И вообще, я до Перестройки диссидентов не встречал. Потому моя страна была – лучшей на всем земном шаре и даже, наверное, во всей Вселенной. И сделал ее такой – ЛУЧШЕЙ – один-единственный человек, звали которого… А ну-ка хором – как его зовут?.. Владимир Ильич Ленин!

В общем, я это все к тому говорю, что жили мы в совершенно счастливой стране, и если у тебя была какая-то проблема – тебя, например, не понимают родные и друзья, не беда – ты знаешь, что тебя всегда бы понял Владимир Ильич Ленин! Помню, мне подарили большую книжку формата А4, с глянцевой обложки которой на меня, улыбаясь, и внушая веру во все самое лучшее, что только может быть на белом свете, смотрел Он. И я с Ним разговаривал. Все мог Ему рассказать, а Он продолжал улыбаться своим удивительным, все понимающим прищуром – мол, не горюй, дорогой товарищ, все еще будет хорошо! Потом я открывал книгу, и читал:

«В воскресный день с сестрой моей

Мы вышли со двора.

- Я поведу тебя в музей! -

Сказала мне сестра...»

Ну, разве не счастье? Счастье. Кстати, музей Ленина… У нас в школе тоже такой был – локальный. Назывался – «Ленинский зал». На четвертом этаже типовой советской школы, которые буквой «Н» строились, почти вся рекреация была закрыта железной решеткой, и за ней было то самое – сакральное – место. Меня в шестом классе (не помню как) выбрали Председателем Совета Ленинского зала. Отвечала за этот Совет наша учительница по истории (видимо, она-то меня и «продвинула» на эту почетную должность – за честные глаза), но даже она не имела права свободного прохода за эту решетку! Сакральное – жуть! Ключ был, мне кажется, только у школы. Так что, Совет Зала торжественно заседал вне его приделов, а я оказывался там лишь в торжественные дни в общей массе восторженных «юных ленинцев».

А еще я родился в Ленинграде! В городе Великого Ленина, в городе трех Революций и Великого Октября. И метро, например, у нас, представляете как называлось: «Ленинградский Ордена Ленина Метрополитен им. В.И.Ленина». Вот какой город! Невероятный! Впрочем, был у него один недостаток. Смольный был, Аврора была, броневик у Финляндского вокзала – пожалуйста, но в нем – в моем родном городе – не было Ленина. Он уехал в 18-ом в Москву, и не вернулся. А потому и Мавзолей В.И.Ленина оказался в Москве… Так что, хоть Ленинград и был супер-городом, Москва была невероятным-суперсуперическим-мегагородом! Центром Вселенной! Там Красная площадь, Кремлевская стена и Мавзолей… Мекка.

А еще я родился в Ленинграде! В городе Великого Ленина, в городе трех Революций и Великого Октября. И метро, например, у нас, представляете как называлось: «Ленинградский Ордена Ленина Метрополитен им. В.И.Ленина». Вот какой город! Невероятный! Впрочем, был у него один недостаток. Смольный был, Аврора была, броневик у Финляндского вокзала – пожалуйста, но в нем – в моем родном городе – не было Ленина. Он уехал в 18-ом в Москву, и не вернулся.

Рассказать вам, как я хотел туда, в эту Мекку попасть – вы не поверите. Я, честно сказать, даже сам себе сейчас не верю. Но факт остается фактом… И вот доказательство.

Интересы с отцом у меня расходились до крайности – я не любил технику и кровопролитие, а папа был знатным мотоциклистом (какой-то мотоклуб там был «Трудовых резервов», как сейчас помню) и боксером (чемпионом каких-то важных соревнований). В результате, я был вынужден освоить и то, и другое, хотя чего мне все это стоило, я предпочитаю сейчас даже не вспоминать – черные, так сказать, страницы личной биографии. Так вот, однажды отец решил вдруг провести со мной какой-то промежуток своего отпуска в путешествии на мотоцикле. Я с подобным опытом к своим 11-ти годам еще не сталкивался, и ничего хорошего мне эта затея не сулила – один на один с отцом, вдали от дома, при том, что я, как известно, «не очень удался»... Но! Поездка предстояла в Москву, а это означало теоретическую возможность попасть… Ну, вы знаете куда.

«Иж» с коляской – шик советского времени, который у меня вызывал стойкие и пугающие ассоциации с фашистскими мотоциклистами из фильмов про Великую Отечественную войну. Но, что поделаешь, впереди Москва. Ехали мы к каким-то папиным друзьям на какое-то водохранилище. Там был яхт-клуб, за которым числился катер этих самых друзей. Он, собственно, и был конечной точкой нашего с отцом путешествия. Все-таки все в этой компании были военными моряками – кто бывшими – те самые друзья, кто действующими – мой отец, кто – в смысле, я – будущими. Понятно, что, по мере приближения к столице нашей Родины, я стал достаточно определенно намекать отцу, что мне надо… в Мавзолей. Он воспринял это сначала как шутку, потом как неудачную идею, затем «ну, там посмотрим», и, в конце концов, я добился его согласия, но при одном условии – «если завтра будет дождь, и мы не сможем выйти на катере». Обещание это было дано мне с расчетом на прогноз погоды, который чистосердечно обещал: «+25, солнечно».

Понятно, что, по мере приближения к столице нашей Родины, я стал достаточно определенно намекать отцу, что мне надо… в Мавзолей. Он воспринял это сначала как шутку, потом как неудачную идею, затем «ну, там посмотрим», и, в конце концов, я добился его согласия, но при одном условии – «если завтра будет дождь, и мы не сможем выйти на катере». Обещание это было дано мне с расчетом на прогноз погоды, который чистосердечно обещал: «+25, солнечно».

Но перед этим я месяц провел в пионерском лагере комсомольского и пионерского актива «Зеркальный» (больше, конечно, хотелось в «Артек» или в «Орленок», но путевки туда – были запредельным блатом, и предназначались, судя по всему, каким-то совершенно выдающимся пионерам). И там, у костра, я выучил песенку, которая, согласно нашей пионерско-активисткой примете, вызывала дождь (чему, с учетом специфики погодных условий в Ленинградской области, находилось, как вы понимаете, множество подтверждений). И я начал ее петь – здесь, на берегу этого подмосковного водохранилища. Пел целый день, не останавливаясь, но без всякого эффекта: солнце светило до дней последних донца – как и обещал еще один коммунистический классик. Но я не мог позволить себе отчаиваться и продолжал… К вечеру погода стала хмуриться. Я ликовал, и, заметив это, отец достаточно строго сказал, что все равно Мавзолей – идея плохая, и ее следует отставить.
Я проснулся рано утром, на том самом катере под звук редких дождевых капель, стукающихся об оргстекло крыши. Ликованию моему не было предела! Формальное требование было соблюдено – дождь. Я тихо поднялся, оделся и, осознавая его – дождя – несерьезность, а потому призрачность надежд договориться с отцом «по-хорошему», осуществил побег. Как я добрался до ближайшей железнодорожной станции и нашел нужную электричку, я не помню, но в Москву она меня привезла. Дальше – метро, в котором, как выяснилось, нет станции «Красная площадь»! Но я добрался, не чуя, что называется, под собою земли, и стараясь даже не думать о том, как я, во-первых, буду возвращаться потом обратно, и во-вторых, что со мной за все это безобразие будет. В моем предельно суженном сознании не было тогда ничего, кроме манящей цели – Мавзолея Владимира Ильича Ленина.

У Красной площади, впрочем, меня ждало новое испытание. Я, конечно, расспрашивал до этого всех, кого мог, о том, как там все устроено – при попадании в Мавзолей, но реальность оказалась куда сложнее и прозаичнее: длинный металлический барьер отделял, казавшейся бесконечной, очередь счастливчиков от остального люда. Какой-то милиционер, к которому я обратился у барьера, отправил меня, по-моему, к Кутафьевой башне (а может, и дальше) – мол, там вход в Александровский сад, там и конец очереди.

- Только, малец, он уже закрыт… - сказал он, и устало зевнул.

Еще только десять утра, как он может быть закрыт?! Я рванул в указанном направлении. И правда – закрыт, сомнений быть не может.

- Все, послезавтра приходи, - недовольно сказала уже другая, но тоже не вполне удачная, на мой вкус, версия «дяди Степы».
- Но я не могу послезавтра! – взмолился я, понимая, что столь близкое, столь желанное и с таким трудом вот-вот достигнутое, на глазах превращается в пыль, тлен и небытие. – Я уеду. В Ленинград! Пожалуйста, пустите! Я не смогу больше НИКОГДА!
- Не, закрыто, - сообщили мне. – Не положено.

И я, едва сдерживая слезы, раздираемый ненавистью от этой чудовищной, бездушной жестокости, сжимая зубы и напрягая все оставшиеся силы, полез через решетку – тут же, прямо на этом месте. Глаза «дяди Степы» округлились. Он выгнулся как знак вопроса и смотрел на мой метр с небольшим, штурмующий массивное ограждение, совершенно, видимо, не понимая, как на все это реагировать.


- Ты чего?! – взревел милиционер.

- Я ничего! Мне нужно попасть в Мавзолей, как вы не понимаете?! Я ехал… Ехал… – впрочем, я уже не ехал, я плакал – от отчаяния, от бессилия, от этой черствости человеческой…

- Проходи, - сказал он, умудрившись одновременно и отворить мне калитку, и демонстративно отвернуться куда-то в сторону. Не знаю, чем он тогда рисковал, но теперь понимаю, что, наверное, рисковал.


Я рванул в эту щель, как частица воздуха в вакуум, сбежал, не чувствуя ног, по лестнице и дальше стремглав – по пустому Александровскому саду в направлении, где должен был находиться, по моим подсчетам, конец той самой священной очереди. Е-е-есть! Я выдохнул. Плиты городов-героев, Могила Неизвестного солдата, тот милиционер, который отправил меня к Кутафьевой башне (а может, и дальше), подъем вверх – и впереди уже видна Красная площадь. Мавзолей. Я ликовал. Сердце выпрыгивало из груди. И гордость переполняла меня с такой силой, с какой, наверное, не посещала ни до, ни после.


- Покажи сумку, - услышал я откуда-то сбоку.


Суровый дядька в милицейской форме смотрел на меня, как на клопа только что без спросу выпрыгнувшего из банки.


- Сумку?.. – не понял я.

- Да, сумку! Что, непонятно говорю?


Я открыл сумку.


- Фотоаппарат? Нельзя. Выходи из очереди – вон, к ним, – и он ткнул пальцем куда-то в сторону, где уже, метрах в двадцати, жались несколько сомнительных личностей.

- Я… я…


Зачем я только взял с собой этот чертов фотоаппарат!


- Давай, быстро! – все сильнее раздражался дяденька-милиционер. – Я что, тебе повторять должен?!
Мир рухнул. Или небо рухнуло. В общем, что-то упало. Не знаю. Но в глазах потемнело. Я достал фотоаппарат, щелкнул затвором и силой выдернул кассету с пленкой, а из кассеты – пленку, резкими рывками, засвечивая ее кадр за кадром.

- Вот, - я протянул ему фотоаппарат и пленку, уставившись в его пустые глаза, а из моих снова, предательски, полились слезы. – Я не могу снимать. Видите? Не смогу.


Он, кажется, смутился и отвел взгляд.


- Не положено, - пробубнил он.

- Я его выброшу, - сказал я и тут же положил фотоаппарат на брусчатку.

- Нет. Не положено.

- Почему? Что мне делать? – спросил я, понимая, при этом, всю неуместность своего вопроса, но и невозможность уйти отсюда, вот так, в последний момент, после всего, от самого Мавзолея... Как?!


Вдруг чья-то рука коснулась моего плеча.


- Пойдем со мной, - это был еще один милиционер. Он дал знак следовать за ним, и если бы во мне еще осталась душа, то она, наверное, ушла бы в пятки, но души во мне уже не было. Куда он меня ведет? – я не понимал и не думал об этом. Арестовывает.

- Оставь здесь, - еле слышно сказал он, когда мы оказались у трибун из серого гранита.

- Что?..

- Оставь здесь. Выйдешь, заберешь. Только тихо. Понял?


Я поднял на него глаза и молча кивнул. Думаю, если этот дедька и видел когда-нибудь в детских глазах самую, что ни на есть, настоящую-пренастоящую благодарность – то были мои глаза.

Уже через пару минут я спускался по черным ступеням пролет за пролетом, чтобы в тишине огромной, холодной траурной залы увидеть – Его.

Он лежал в красивом стеклянном гробу и весь святился каким-то странным внутренним светом. И мне казалось, что Он улыбался. С тем самым своим фирменным прищуром…

Мы встретились. Наконец. Ленин.

Впрочем, это только начало нашей истории...

Введение: об актуальности.

Не так давно я провел среди своих знакомых небольшой соцопрос…

Меня в целом беспокоит, что большинство умных, талантливых и, в сущности, небезразличных людей не читают книг. Нет, конечно, что-то они читают, но не обсуждают, а это, на мой взгляд, худший из симптомов: если ты прочел книгу, а поговорить о ней у тебя нет никакого желания, то последующая книга имеет куда меньше шансов быть прочитанной. Скромно умолчу о художественной литературе, которая в нашу визуальную эпоху постепенно становится «уходящей натурой»: если в мобильном телефоне можно посмотреть любой «бестселлер», причем, в лицах и с декорациями, то о каком чтении «художки» вообще может идти речь?.. Нет, я говорю о том «книжном сегменте», который востребован во всем, как говорят у нас, «цивилизованном мире» и традиционно называется «нон-фикшеном», то есть о литературе, которая чему-то учит – это в первую очередь, заставляет думать – это во вторую, а в третьих – просто проговаривает жизнь, что имеет колоссальное значение для структурирования нашего с вами внутреннего содержания, то есть, по большому счету, нас самих.

Так вот, я спрашивал своих респондентов: «Какую бы книгу вы хотели прочесть?». Двигал мною совершенно прозаический и, признаюсь, личный интерес – хочется написать книгу, которую было бы интересно почитать моим друзьям и знакомым. Для меня вообще единственная мотивация письма – писать для кого-то, кому это нужно или, хотя бы, просто интересно. Поэтому большая часть моих книг (из неприличного множества) были написаны для пациентов, а остальные – для друзей, с которыми меня объединял и объединяет интерес к методологии. Но для первых я все, что считал нужным, уже написал, а вторые считают, что я уже написал все, что было возможным. В общем, было мое письмо и все вышло, вместе с читателем. Сейчас же у меня и вовсе странное чувство, что «умерли» не только «автор» и «читатель», о чем не так давно трубили философы и социологи, но и сам «текст». Он словно бы лишился своей прежней функциональности, перестал отзываться в критической массе мозгов, а потому потерял свою былую силу. Вот, собственно, по совокупности этих причин я и осведомлялся – на удачу…

Понятно, что вопрос сложный – «пойди туда, не знаю куда, найди то, не знаю что» – «Что бы вы хотели почитать?». Ответы, понятное дело, было соответствующими – «что-нибудь интересное», «про важное»… Но что это такое может быть? Впрочем, мне повезло: один из респондентов высказался все-таки вполне определенно, и для меня гештальт, наконец-то, счастливо завершился. Ответ этот резюмировал все прочие наилучшим образом: «Какую книгу?.. Да так не скажешь, конечно… Наверное, про меня. Кто такой я? В принципе. Вот это было бы интересно понять». Неожиданно.

Мне сразу вспомнилось, как двадцать лет тому назад мой научный руководитель – профессор Олег Николаевич Кузнецов, по заведенной у него традиции – то есть, на ходу, находясь в глубокой задумчивости, непосредственно в коридоре психиатрической клиники, – дал мне задание:

- Андрюша, тут такая шутка… – Олег Николаевич посмотрел на меня, словно видел первый раз в жизни, ткнул пальцем куда-то вверх и «объяснил»: – Кризис идентичности. Протестируй ребят – пусть ответят, на вопрос «Кто я?». Что они думают, ладно?

- «Кто я?» – мне показалось, я ослышался.

- Да-да, десять-пятнадцать вариантов ответа… – отмахнулся Олег Николаевич и, звякнув ключами, исчез за дверью второго, мужского отделения.

Про кризис идентичности и о том, насколько это было важно тогда, двадцать лет тому назад, я, конечно, ничего не понял и понять, вероятно, не мог, но задание выполнил. Неделю к ряду я ставил своих однокурсников в абсолютно дурацкое положение – просил их написать пятнадцать ответов на вопрос «Кто я?». И они, матеря меня последними словами, выжимали из себя соответствующие определения: «Я – девятнадцатилетний мужчина. Я – будущий врач. Я – старшина первой статьи. Я – сын. Я – человек. Я – болельщик «Спартака». Я – раздолбай»…

Этот нехитрый «следственный эксперимент» навел меня на определенные мысли, которые потом, вкупе с уже другими исследованиями, сложились в теорию личности, построенную на ролевом принципе.[1] Суть этой теории состояла в следующем... Наша личность, как социальное производное, имеет уровневую структуру: ее внутренний контур образован тем, что можно было бы назвать нашей сущностью (которую сложно или даже невозможно отфиксировать и вербализировать), средний – социальными ролями, с которыми мы отождествляемся и считаем естественными проявлениями своего «я», а внешний – ролями, которые мы играем, понимая, впрочем, что это просто игра, своего рода притворство. Таким образом, мы практически никогда не бываем настоящими: в социальном взаимодействии мы всегда «кто-то» – «мужчина», «старшина первой статьи», «сын», «болельщик “Спартака”» и т.д., и т.п.. И то, «кто мы» (в данный конкретный момент места и времени), определяется не нашим свободным выбором, а теми, с кем мы находимся в отношениях – с «женщиной», с «командиром», с «родителями», с другими «болельщиками» и т.д., и т.п.. При этом, мы или верим в исполняемые нами роли, или не всегда намеренно, но почти осознано притворяемся «кем-то» в угоду обстоятельствам, но в любом случае – это всегда некая «роль», а не мы сами.

С другой стороны, эта теория, как я уже сказал, имплицитно предполагает, что в нас, при всем при этом, есть нечто настоящее. По-настоящему. Нечто подлинное. Выписать это настоящее я постарался в своем «Психософическом трактате»: «Мир является мне вещами» [п. 1.], а потому «я не знаю Мира» [п. 1.13], но только «вещи, которыми мне является Мир» [п. 1.43], однако же «сам факт явления явленного свидетельствует о том, что являющее явленное есть» [п. 4.112]; при этом – «Мир является» и «мне мною» [п. 1.5][2]… Проще говоря, тот факт, что мы всегда играем какие-то «роли» (хоть отождествляясь с ними, хоть намеренно притворствуя), свидетельствует о том, что есть кто-то, кто эти «роли» играет, некий актер. И он – этот безвестный актер – и есть наше настоящее «я», о котором, впрочем, я ничего не знаю. Даже предполагать его существование можно лишь теоретически. Но и оспаривать его существование было бы, на мой взгляд, странно. То есть, грубо говоря, все, что я знаю о настоящем себе – это то, что я есть. И то, об этом еще надо задуматься... Понимаю, что этим выводом сложно утешиться, но факт остается фактом: мы-настоящие (я настоящий) – какая-то отчаянная метафизика.

А теперь, внимание, вопрос: что имел в виду, тот мой респондент, который выразился столь определенно, пожелав узнать, кто он такой? Хотел ли он услышать «что-нибудь новенькое» про свои социальные роли, исполняемые им с такой завидной регулярностью (читай – «постоянно») – в духе Эрика Берна с его бессмертным хитом «Игры, в которые играют люди. Люди, которые играют в игры», или же он спрашивал о себе-настоящем, о том, кого он в себе предполагает, но не видит, не понимает, а возможно даже, не особенно чувствует?

Рискну предположить, что его интересовало последнее – этот отсутствующий или, быть может, скрывающийся от него самого «некто-он-сам». Почему я так думаю? Потому что на дворе очередной «кризис идентичности»…

Предыдущий хорошо известный нам кризис идентичности был кризисом так называемого «советского человека» – вдруг, в начале 90-х, потерявшего Родину, систему ценностей и будущее, которое до этого момента казалось ему тотальным и неизбежным. Но тогда идентичность потеряли не просто конкретные люди, ее потеряла сама страна, перемены оказались столь радикальными, что кризис адаптации затмил собой проблему самоидентификации умершего «советского человека». Вопрос стоял ребром и предельно просто – как во всем этом безобразии выжить?! Не до того было, чтобы разбираться с собой – кто я, что со мной и где я нахожуся?.. Нет, все было проще, значительно проще – не ты, так тебя, и если не ты сам, то тогда никто. Хорошая, здоровая, так сказать, боевая обстановка, когда не до всяческой интроспективной рефлексии и прочей метафизической лабуды.

Мы пережили тот кризис себя не через интроспекцию внутреннего, а через адаптацию к внешнему: подстроились как-то, освоились в новом мире, приободрились, подняли голову, перевели дыхание, огляделись… И вот тут-то нынешний кризис идентичности грянул! Типичная, надо сказать, ситуация: во время войны психиатрическая статистика перестает фиксировать неврозы – не до самокопания и воображаемых опасностей, реальная угроза любого приводит в чувство. Но как только война заканчивается в кабинет психиатра выстраивается очередь: кошмар настигает, и то, что было подавленным – все эти чувства, переживания, страхи, травмы, боль утраты, ужас перед неизвестностью, – выходит на поверхность и начинает гулять по буфету. Пуля со смещенным центром тяжести залетает в черепную коробку и методично превращает мозг в невротическую кашицу.

В нашем же случае, поскольку мы говорим не о банальных неврозах, а о кризисе самоопределения личности, на поверхность поднимается ощущение иллюзорности собственного бытия. Не того бытия, что «вокруг», а своего собственного – того, что внутри – кто я?.. Тот субъект, который сидит сейчас на работе и сводит балансы, подмахивая годовой отчет? Или тот, который приходит домой и смотрит с недоумением на свою сожительницу – кто ты такая и что я тут делаю? Или, может быть, тот, кто жаждет все бросить и уехать на какое-нибудь Гоа, чтобы накуриться, закинуться, пуститься во все тяжкие и потерять всякое человеческое лицо? Или нет? Или да? Или что?.. Кто я, в конце-то концов?! И сами эти вопросы, ставящие под сомнение вольно или невольно разыгрываемые нами «роли», взывают к субъекту, который где-то у нас внутри. Тот, о котором мы ничего не знаем, но тот единственный, кто для нас только и может быть ценен. А грошовую цену всем своим «индентификациям» мы теперь знаем: эти наши «роли» (что прежнего «советского человека», что нынешнего – «незнамокакого») – соломенный домик Ниф-Нифа, не более того – плюнь, разлетится. Мы растеряны, потеряны, обнажены и тем самым раздавлены. Эффект «околоноля».

И конечно, это мировая тенденция. Разумеется, – не тот случай, когда имеет смысл настаивать на собственной исключительности. Мировое «самосознание» фатально вошло в фазу кульминации по линии «философии подозрения», то есть до края этой самой философии – когда понятно только одно: ни в чем, никогда, никак и ни при каких обстоятельствах нельзя быть уверенным. Все зашло настолько далеко, что мой любимый вопрос Людвига Витгенштейна, обращенный к Бертрану Расселу – «Как вы можете быть уверены, что в этой комнате нет носорога?», перестал выглядеть абсурдно (несмотря на то, что численность носорогов с тех пор заметно уменьшилась, вместе с соответствующей вероятностью). Мы, сами того не заметив, привыкли к абсолютной условности, симулякрам симулякров. Кругом одни подделки.

Тот, о котором мы ничего не знаем, но тот единственный, кто для нас только и может быть ценен. А грошовую цену всем своим «индентификациям» мы теперь знаем: эти наши «роли» (что прежнего «советского человека», что нынешнего – «незнамокакого») – соломенный домик Ниф-Нифа, не более того – плюнь, разлетится. Мы растеряны, потеряны, обнажены и тем самым раздавлены. Эффект «околоноля».

С другой стороны, самосознание западного общества надломилось в процессе идущей у них вялотекущей социальной революции под брендом «политкорректности», размывающей всякую структурность этого самого общества (а соответственно, и системы индентификации граждан) по признаку пола, по происхождению, национальности, социальному статусу и т.д., и т.п.. Наконец, тотальная виртуализация человеческой психологии – последствия жизни в соцсетях, в чатах и на формах, со всеми их никами, линками и аватарами – повсеместная патология анонимности, то есть, конспирации и отсутствия «я».

Но учитывая исторический сценарий – обстоятельства, «фон», выражаясь языком гештальтистов, на котором располагается наша – российская – «фигура», у нас, по сравнению с Штатами и Европой, все, конечно, куда острее, ярче и драматичнее. Впрочем, как мы любим. А в остальном – тот же массовый индивидуальный апокалипсис: когда социальные роли, исполняемые человеком, неважно по каким социально-историческим или культурологическим причинам, начинают пониматься им именно как «роли», а не его собственное существо, возникает страх и пугающий вопрос – кто их играет? Кто я?..

http://boltsandnuts.ru/community/analytics/2012/02/07/analytics_151.html

Записаться на прием

appointment@kurpatov-clinic.ru +7 (812) 405 74 17
Форма заявки