I параграф: покойник номер раз

Статья из цикла "Предложения по способам думать. От теории поступка к поступку как действию". Проект "Болты и Гайки", 2012 год

Первый параграф: покойник номер раз. 
Когда мы говорим о субъекте, мы должны понимать, что речь идет, с одной стороны, о субъекте как о философском феномене – то есть «в принципе о субъекте», с другой стороны, о некоем локальном (историко-культурном, геополитическом) субъекте – то есть, феномене, скорее, антропологическом, нежели философском. Так например, понятно, что субъект какого-то первобытного племени – это одно, а субъект постиндустриального общества с биллем о правах человека двухсотлетней выдержки – это другое. Но коли так, то, надо думать, что есть отличия (возможно и не столь существенные) между субъектами «западной демократии», например, нашей страны сейчас и, для полноты картины, какими-то китайскими субъектами, хотя все мы вместе взятые, понятно, объединены в рамках вполне себе общей, глобализированной культуры и единого историко-экономического контекста. Учитывая сказанное, нас, соответственно, могут интересовать судьбы двух субъектов – как такового, то есть, философского субъекта, а также специфического антропологического субъекта, в нашем случае – российского. Начнем с первого...
Они написали убийство. 
Нас с вами нет. Но так было не всегда. В далекой античности и ветхозаветности мы, судя по всему, были, точнее сказать – занимали некое место в иерархии бытия. На самом верху находились боги, где-то посередине герои и пророки, ниже цари, а вот совсем внизу, собственно – мы. Мы знали свое место.


Нас с вами нет. Но так было не всегда. В далекой античности и ветхозаветности мы, судя по всему, были, точнее сказать – занимали некое место в иерархии бытия. На самом верху находились боги, где-то посередине герои и пророки, ниже цари, а вот совсем внизу, собственно – мы. Мы знали свое место.

Потом случилась христианское перерождение, произошел трансцендентный раскол – мир бескомпромиссно поделился на «Тот» и «этот», и с нашим насиженным местом возникли проблемы. «Тот» мир затмил «этот» своим безусловным величием, а мы, в некотором роде, перестали существовать физически (то есть, наше физическое существование претерпело смысловую редукцию – «пыль», «тлен», «прах» и прочая ничтожность). Правда, взамен этого где-то глубоко внутри нас обнаружилась душа экзистенциального толка. И тут снова эта дихотомия: душа – она, конечно, наша, тут двух мнений быть не может, но ведь она – это не мы сами, а что-то в нас. Мы же не можем сказать: «Я – это моя душа»… И тогда не могли. Заниматься ее спасением – пожалуйста, а отождествится с ней – нет. Но кто же, в таком случае, мы сами?.. Вопрос оставался без ответа. Впрочем, мне думается, никто толком им и не задавался...

После смелых, но еще неуверенных подходов к теме «субъекта», в так называемое «новое время», со стороны Декарта, Лейбница, Локка и ряда других товарищей, Кант, наконец, решительно кристаллизовал это понятие. Из обязательной, но в значительной мере условной конструкции, «субъект» Канта превратился в «Я», обрел, так сказать, единство сознания, рефлексии, спонтанности, личности и свободы. «Субъект» Канта заговорил от имени «Я» в полном объеме, стал самим этим «Я». Вообще, надо сказать, это был период, когда мы начинали мало-помалу верить в то, что наше сознание имеет какую-то особую, если не сказать, исключительную ценность. И успех «субъекта» в философии Канта – это триумф, прежде всего, гносеологического подхода, гносеологии как таковой. Кто такой я, если не Человек Познающий? Все в моем мире – результат познания (так или иначе, в том или ином виде).


И тут снова эта дихотомия: душа – она, конечно, наша, тут двух мнений быть не может, но ведь она – это не мы сами, а что-то в нас. Мы же не можем сказать: «Я – это моя душа»… И тогда не могли. Заниматься ее спасением – пожалуйста, а отождествится с ней – нет. Но кто же, в таком случае, мы сами?.. Вопрос оставался без ответа. Впрочем, мне думается, никто толком им и не задавался...

«Знание – сила», – как говаривал еще Фрэнсис Бэкон. Плоды этого знания – «ружья, микробы и сталь», по заверениям Джареда Даймонда, стали залогом успеха предшествующей нам цивилизации. Дальнейшими титаническими усилиями этой «познавательной стратегии» мир покорился человеку окончательно и бесповоротно – земли освоены, недра взяты на карандаш, белых пятен не осталось, генотип расшифрован в мельчайших деталях, макромир и микромир исследованы до дыр и поставлены на службу человечеству (если не считать так и несбывшийся бозон Хиггса). Нынешняя цивилизация именуется информационной: знание теперь не только сила в этом мире, но и сам этот мир – мы с вами дружными рядами, забыв о всякой предосторожности, безвольно, как грызуны на звуки дудочки крысолова, движемся в «цифру». Однако, с главным агентом нового мира – собственно «субъектом» – случилась маленькая неприятность. Он умер.

Вообще говоря, поставить человека в центр мирозданья, не разобравшись предварительно с тем, кто он, собственно, есть по существу, авантюра рискованная. Но кто думает о последствиях, когда ум туманят радужные перспективы?.. Научно-технический прогресс совершил свою революцию, поставив традиционную картину мира с ног на голову: с одной стороны, получалось, что мы, вроде как, произошли от обезьяны, с другой – нам горы по плечу. В общем, был в этом какой-то парадокс, несостыковочка… Но все мы настолько увлеклись «прогрессом», что вопрос с нашим собственным «самоопределением» долгое время обсуждался только фриками и толком разъяснен не был – декларировали и привет. То есть, мы были, но как бы «по умолчанию», что, как вы понимаете, само по себе подозрительно. А подозрение – штука опасная…

Вообще говоря, поставить человека в центр мирозданья, не разобравшись предварительно с тем, кто он, собственно, есть по существу, авантюра рискованная. Но кто думает о последствиях, когда ум туманят радужные перспективы?.. Научно-технический прогресс совершил свою революцию, поставив традиционную картину мира с ног на голову: с одной стороны, получалось, что мы, вроде как, произошли от обезьяны, с другой – нам горы по плечу.

И рвануло. Философия подозрения начинается с «двух модусов экзистенциализма», как называл их Карл Ясперс: Сёрена Кьеркегора и Фридриха Ницше – первый проклял Бога, второй сообщил о Его смерти. С этого момента проблема субъекта не просто «проблематизировалась», она встала, так сказать, в полный рост. Усомниться в Боге – это, с психоаналитической точки зрения, значит усомниться в главном человеке – в Отце, то есть в лучшем из нас. И тут же тему развили: Ницше безжалостно раскритиковал все «человеческое, слишком человеческое», Маркс поставил классовое сознание выше индивидуального, чем, по сути, лишил нас личной субъективности, Фрейд отказал человеку в сознательности, нравственности и вообще в каком-либо «светлом начале», Витгенштейн показал, что человек – это куколка на помочах языка, а Фуко продемонстрировал публике фантом человека – самой сути его фантом, образованный социальными практиками. И разумеется, указанные гении не были одиночками, десятки, сотни, может быть тысячи замечательных умов, так или иначе, по существу идентичным образом, вторили этим новым пророкам, хоронившим субъекта.

Детализировать обстоятельства «смерти субъекта» можно бесконечно долго, ведь «субъект» (после Канта и дальше) – чрезвычайно массивная, сложносочиненная и многофакторная конструкция. Его уничтожали силами «габитуса» Пьера Бурдье, «симулякров» Бодрийяра, «деконструкции», «текста» и «письма» Жака Дерриды, «машин» Феликса Гваттари и Жиля Делеза. И все это – еще только закуска! Если же мы начнем перечислять психологические этюды, наподобие опытов по социальной психологии Стенли Милграма, то и вовсе не будет конца этому кладбищенскому гулу голосов плакальщиц. Но какой смысл упражняться в выписывании развернутого эпикриза?.. Тем более, что многие указанные обстоятельства дела хорошо известны широкой публике, которая, впрочем, не всегда понимает, что все они – эти «обстоятельства» – симптомы той самой «болезни к смерти». Так что, вместо экскурсов, я, с вашего позволения, сосредоточусь на самой сути явления, если «смерть субъекта», конечно, можно назвать таковой.


Если же мы начнем перечислять психологические этюды, наподобие опытов по социальной психологии Стенли Милграма, то и вовсе не будет конца этому кладбищенскому гулу голосов плакальщиц. Но какой смысл упражняться в выписывании развернутого эпикриза?.. Тем более, что многие указанные обстоятельства дела хорошо известны широкой публике, которая, впрочем, не всегда понимает, что все они – эти «обстоятельства» – симптомы той самой «болезни к смерти». 

Гносеологическая ловушка.

Мне обычно очень неловко сообщать честной публике, что по основным моим специальностям, я абсолютный самоучка. Так, например, за всю свою жизнь я, будучи «раскрученным», как говорят, «доктором Курпатовым», не посетил ни одного официального занятия по психологии, психиатрии и психотерапии. Когда на пятом курсе академии мои однокашники проходили психиатрию, я, вместо занятий, подбирал для них пациентов на отделении по соответствующей теме. Психологии просто не было в программе моего медицинского образования, а психотерапии еще тогда не было в принципе – молода у нас эта наука. Философию же, и вовсе, у меня преподавали выпускники военно-политических училищ, что, должен сказать, на заре 90-х, было особенным испытанием для неокрепшего мозга. Один из них, помнится, представился так: «Я ваш преподаватель по философии – подполковник БМП. И это не боевая машина пехоты, а Борисов Михаил Петрович!». Шутка юмора. Другой, тоже подполковник, едва появился в аудитории, сразу сообщил, что он «гегельянец», и каждую лекцию эпатировал нас этой, как ему казалось, диссидентностью. Так вот, от этого подполковника я и узнал, что «главный вопрос философии» – это не вопрос о первичности (материи над духом или духа над материей), а проблема отношений объекта и субъекта, и разрешена она была именно Гегелем, ибо в «Абсолютном духе», который есть вершина всего и вся, «субъект и объект совпадают» (© Георг Вильгельм Фридрих Гегель).

- Подумайте, какая глубина мысли! – восклицал подполковник-гегельянец. – То, что мы изучаем, – это «объект», тот, кто изучает, – «субъект». Но ведь мы изучаем и человека, то есть, «субъекта». «Субъект» превращается в «объект»!

Первокурсники, измученные нарядами, строевыми занятиями и дневанием-ночеванием в анатомичке, дружно, не поднимая голов, посапывали в ответ. А я изумлялся этому «открытию»… На мой непрофессиональный взгляд, эта «логика» (скорее даже аристотелевская, нежели гегельянская) была лишена всякого здравого смысла, и никакие отсылки к некой «объективации», «примирению объективного и субъективного» не казались мне в этой связи заслуживающими доверия. Как «субъект» может стать «объектом», не потеряв при этом своего качества «субъективности»? А если он его теряет, то как мы можем говорить о том, что изучаем «субъекта»? Мне казалось это чистой воды «идеализмом» – в том пренебрежительном значении этого слова, которое придавала ему «марксистко-ленинская философия», и которое я усвоил, как говорят, с молоком матери.

«Я ваш преподаватель по философии – подполковник БМП. И это не боевая машина пехоты, а Борисов Михаил Петрович!». Шутка юмора. Другой, тоже подполковник, едва появился в аудитории, сразу сообщил, что он «гегельянец», и каждую лекцию эпатировал нас этой, как ему казалось, диссидентностью. Так вот, от этого подполковника я и узнал, что «главный вопрос философии» – это не вопрос о первичности (материи над духом или духа над материей), а проблема отношений объекта и субъекта

История эта имела продолжение, потому что сдавать экзамен по философии мне пришлось именно упомянутому подполковнику-гегельянцу. Билет выпал с вопросом о философии Платона и, что называется, в яблочко: Платона я любил и знал хорошо, поэтому отвечал бойко и по существу. Но возник затык… Гегельянец, в процессе обсуждения темы, заставлял меня признать Платона «идеалистом», но я отчаянно сопротивлялся. Для меня Гегель был идеалистом, а не Платон…

- Мне кажется, что было бы правильнее назвать Платона не «идеалистом», а «идейалистом», - сообщил я в дискуссионном запале.


Мой экзаменатор замер и уставился на меня вмиг остекленевшими глазами.


- Ведь Платон, в отличии от того же Плотина, говорит не об идеальном, а о мире идей, эйдосов, о сути понятий и явлений, - чувствуя неладное, попытался оправдаться я. – Если убрать мифологию, которая является скорее формой изложения, нежели содержанием, то этот «мир идей» скорее соответствует пониманию «второй сигнальной системы» по Павлову, нежели идеализму. Идеализм – это когда нам кажется, что мы можем изучать «субъекта» как «объект», игнорируя тот факт, что в таком случае, он уже не будет «субъектом»…


Подполковник-гегельянец схватился за сердце и опустил голову, подставив мне на обозрение свою блестящую . Ему действительно стало плохо. Я еще что-то попытался промычать – что-то, вероятно, успокаивающее и ободряющее, но он замахал свободной рукой, чтобы я немедленно убирался из экзаменационного класса.



- Ведь Платон, в отличии от того же Плотина, говорит не об идеальном, а о мире идей, эйдосов, о сути понятий и явлений, - чувствуя неладное, попытался оправдаться я. – Если убрать мифологию, которая является скорее формой изложения, нежели содержанием, то этот «мир идей» скорее соответствует пониманию «второй сигнальной системы» по Павлову, нежели идеализму. Идеализм – это когда нам кажется, что мы можем изучать «субъекта» как «объект», игнорируя тот факт, что в таком случае, он уже не будет «субъектом»…

Я вышел в коридор, в ужасе думая о том, насколько это нелепо – дневать-ночевать, как уже было заявлено, в анатомичке, чтобы вылететь из академии за дискуссию о Платоне. День тянулся медленно. Мои однокашники входили и выходили из кабинета – кто с тройками, кто с пятерками, но сдавали все, и иного было не дано (в Академии отчисляли за анатомию и фармакологию). А я ждал свой «неуд.» – зачетка оставалась на столе преподавателя. Мне ее вынесли, когда экзамен закончился и все разошлись. Напротив строки «Философия» стояло «отл.». С тех пор я поклялся себе, что как бы не выводил меня из себя Георг Вильгельм Фридрих Гегель, светлая ему память, я всегда буду относиться к его исторической фигуре с должным почтением. Впрочем, тем самым в верности идеализму я не клялся и до сих пор считаю, что только весьма наивная философия может допускать возможность познания «субъекта» в качестве «объекта», да и «слиться» у них нет ни единого шанса.

Действительно, превращая «субъекта» в «объект», мы неизбежно теряем его «субъективность». «Субъект», таким образом, постоянно остается вне поля видимости, постоянно ускользает в какую-то мистическую «слепую зону»: как только вы рассматриваете себя («субъекта») как «объект», вы тут же дистанцируетесь от того «себя», которым только что были, и становитесь «субъектом» как бы второго порядка – тем, кто смотрит на того «самого себя» со стороны. Впрочем, вы можете дистанцироваться и от него тоже, начав изучать этого, смотревшего только что со стороны «субъекта» (второго порядка) как «объект». Но этой хитростью вы ничего не добьетесь – в результате родится еще один «субъект», теперь уже третьего порядка, который будет смотреть на того, который только что смотрел на «себя самого», но со стороны, как за «объектом». Это как поездка в лифте, стены которого сделаны из зеркал: мириады и мириады вас, уходящих в бесконечность. Познающий никогда не может быть зафиксирован и изучен, потому что всегда будет тот, кто познает того, кто называется сейчас «познающим» и изучается как «познаваемое».

Впрочем, вы можете дистанцироваться и от него тоже, начав изучать этого, смотревшего только что со стороны «субъекта» (второго порядка) как «объект». Но этой хитростью вы ничего не добьетесь – в результате родится еще один «субъект», теперь уже третьего порядка, который будет смотреть на того, который только что смотрел на «себя самого», но со стороны, как за «объектом».

В этом и состоит фундаментальная гносеологическая ловушка, преодолеть которую, несмотря на все попытки, никому не удается (скорее, при всех возможных усилиях, возникает обратный эффект). Все началось еще с Рене Декарта, который, собственно, и конституировал проблему «субъекта», как проблему «мыслящего». В своей «Диоптрике», где Декарт сравнивает глаз с камерой-обскурой, а человек, по сути, разделяется на воспринимающего и мыслящего то, что воспринимается, то есть на «большого» и «маленького» человека – одного внутри другого (© Рене Декарт). При этом сам этот «маленький человек» фактически не существует, пока он нами не осознан (© Иоганн Готлиб Фихте) и находится в своеобразном «слепом пятне», ведь у нас нет органа, который бы мог воспринимать «я» и «мы» (© Эрнст Блох). А следовательно, мы, при всем желании, не можем ответить на вопрос «кто мыслит», потому что ответ с неизбежностью предполагает, что мы должны знать некие «я», «он», «мы», которых мы не знаем (© Людвиг Витгенштейн). Круг замкнулся. Если же мы не можем понять, «кто мыслит», то, смотри выше, его – этого «маленького человечка» – не существует. Финализируя игру с «человеческим глазом», которую начал еще Декарт, Витгенштейн, по сути, выносит окончательный вердикт: как глаз не принадлежит собственному полю зрения, так и субъект не принадлежит миру, но есть граница мира[1]. Но граница – это ведь ничто…

Конечно, в обыденной жизни мы не замечаем этого своего отсутствия. Тут как с программой «Прожекторперисхилтон»: четверо необычайно остроумных молодых людей сидят в кадре и беспрестанно шутят, вызывая неизменные восторги публики, но никому и в голову не приходит, что вся эта удивительная «импровизация» прописана от начала и до конца добрым десятком авторов, получивших за свою работу не одну премию «Тэфи». Да, комики в кадре талантливо актерствуют, но всегда есть кто-то за кадром. А за авторами, которых мы не видим, в свою очередь, стоят продюсеры, которые придумали этот проект, и, теоретически, за ними тоже кто-то есть… Эти цепочки могут быть бесконечно длинными, что, впрочем, ничуть не помешает нам наслаждаться беседой данных, конкретных четырех молодых людей в кадре, поражающих нас «своим» остроумием.


Да, комики в кадре талантливо актерствуют, но всегда есть кто-то за кадром. А за авторами, которых мы не видим, в свою очередь, стоят продюсеры, которые придумали этот проект, и, теоретически, за ними тоже кто-то есть… Эти цепочки могут быть бесконечно длинными, что, впрочем, ничуть не помешает нам наслаждаться беседой данных, конкретных четырех молодых людей в кадре, поражающих нас «своим» остроумием.

Два в одном.

«Субъект», если смотреть на вещи здраво – без идеалистических, религиозных и гуманистических запалохов, есть продукт. Он производится – обществом, его идеологиями, языком и практиками. Вне этих «производственных сил», дотошно описанных как раз в XX веке, человек, читай «субъект», представляет собой жалкое зрелище, о чем, в частности, убедительно свидетельствуют все без исключения наблюдения за детьми, выросшими вне человеческого социума. Анализ известных науке подобных случаев провел, в свое время, как раз мой учитель Олег Николаевич Кузнецов[2], о котором я уже рассказывал. Если ребенка изъяли из стаи животных, в которой он вырос, в возрасте десяти-двенадцати лет, то, и это в лучшем случае, можно ожидать, что его интеллектуальное развитие, в процессе последующего воспитания в рамках человеческого социума, дойдет до уровня, соответствующего трех- или четырехлетнему возрасту нормального ребенка. Возрасту, замечу, в котором наши дети не являются еще личностью в традиционном понимании этого слова и неспособны к полноценному самосознанию. Поэтому важно не только само воспитание, но и время – период, когда оно осуществляется. Мозг ребенка с возрастом развивается и если в критические фазы его формирования соответствующее социальное воздействие отсутствовало – упущенного не воротишь.

В конце 90-х я некоторое время подрабатывал на ставке психиатра в единственном на тот момент детском приюте Санкт-Петербурга. Это был такой «перевалочный пункт» – сюда поступали бездомные дети, оставшиеся без попечения родителей, а также дети, которых милиция забирала из семей алкоголиков и наркоманов во время своих рейдов. И те, и другие дожидались в приюте решения суда, после чего их уже распределяли по детдомам. Так вот, я не могу забыть троих детей (был еще и четвертый – совсем маленький, до года, но его я не осматривал) – девочку десяти или одиннадцати лет и двух мальчиков пяти- и трехлетнего возраста. Только старшая сестра за всю свою жизнь несколько раз покидала приделы квартиры, остальные все время находились дома, точнее – в кладовке, где родители «оборудовали» им «детскую». Когда ребят разлучали, у них тут же начиналась паника, поэтому их завели ко мне в кабинет сразу всех троих.



Анализ известных науке подобных случаев провел, в свое время, как раз мой учитель Олег Николаевич Кузнецов[2], о котором я уже рассказывал. Если ребенка изъяли из стаи животных, в которой он вырос, в возрасте десяти-двенадцати лет, то, и это в лучшем случае, можно ожидать, что его интеллектуальное развитие, в процессе последующего воспитания в рамках человеческого социума, дойдет до уровня, соответствующего трех- или четырехлетнему возрасту нормального ребенка.

Впрочем, «завели» – это громко сказано. Трехлетний мальчик умел передвигаться лишь на четвереньках, старший из братьев тоже в основном только ползал. Сестра напоминала восковую фигуру, выглядела испуганной и потерянной. Час, который я провел с этими ребятами, останется, наверное, одним из самых страшных в моей жизни. Всякие мои попытки вступить с этими ребятами в контакт были обречены на неудачу, я ощущал свое полное бессилие. Хоть сколько-то складно могла говорить только старшая сестра – короткими, неправильно построенными фразами, при этом, она с трудом понимала, а то и вовсе не понимала элементарных вопросов. Мальчики же и вовсе издавали абсолютно нечленораздельные звуки, хаотично ползая по комнате и, то и дело, прячась под медицинской кушеткой. Ловя мой взгляд, ребята тут же со страхом отводили глаза и обменивались друг с другом звуками, которые напоминали не то какое-то мяуканье, не то обезьяний лай. Я сидел, смотрел на этих ползающих по кабинету не то ребят, не то зверят, и меня охватывало чувство, которое, наверное, и называется «экзистенциальной тоской»… Вот каковы мы на самом деле, сами по себе.

Конрад Лоренц – выдающийся австрийский этолог, лауреат Нобелевской премии – любил повторять фразу своего коллеги профессора Йеркса: «Один шимпанзе – не шимпанзе». И если таким образом обстоят дела у обезьян, то что уж говорить о нас грешных?.. «Двоим лучше, нежели одному; – уверяет Екклесиаст, – потому что у них есть доброе вознаграждение в труде их: ибо если упадет один, то другой поднимет товарища своего. Но горе одному, когда упадет, а другого нет, который поднял бы его. Также, если лежат двое, то тепло им; а одному как согреться? И если станет преодолевать кто-либо одного, то двое устоят против него: и нитка, втрое скрученная, нескоро порвется» [Еккл., 4:9-12]. Если эти слова в рамках первоисточника и не относятся напрямую к гносеологии «субъекта», то заключенных в них посыл – вполне, по крайней мере, после Михаила Бахтина и Мишеля Фуко.

В своей относительно недавней монографии «Дополнение к субъекту» Винсент Декомб на пятистах страницах убористого шрифта вполне аргументированно показывает, что в языке не существует возможности высказывания самосознания «от первого лица» (впрочем, сам он пытается эту трудность преодолеть)[3]. И правда, когда вы говорите – «Я думаю, что…», возникает вопрос, о каком «я» идет речь – кто этот «я»? Когда же вы просто излагаете свои мысли, то вы не можете ответить на вопрос: «Кто это говорит?». Для этого вам придется «выйти» из самого себя и посмотреть на этого «самого себя» – это «я» – со стороны. То есть, опять, сколько бы мы ни упражнялись с языком, и какие бы лазейки ни искали, он – язык – не позволяет нашему «я» («субъекту») говорить «от первого лица».


«Двоим лучше, нежели одному; – уверяет Екклесиаст, – потому что у них есть доброе вознаграждение в труде их: ибо если упадет один, то другой поднимет товарища своего. Но горе одному, когда упадет, а другого нет, который поднял бы его. Также, если лежат двое, то тепло им; а одному как согреться?

Но вдумайтесь в такие, кажется, привычные для нас фразы: «позаботиться о себе», «контролировать себя», «остановить выбор на себе», «быть должным самому себе» и т.д., и т.п.. Во всех этих ситуациях мы говорим о ком-то в нас, с кем мы входим в отношение. Но кто тогда мы – «я», которое входит в отношение с «самим собой»? И вообще, эти двое способны, хоть при каких-то обстоятельствах, слиться в одного «меня», в одно «я»? Должен сказать, что вопреки распространенным дилетантским представлениям, шизофрения не есть «раздвоение личности» – так, как будто во мне живет два человека, шизофрения – это нечто более причудливое, но вот наше обыденное существование, как здоровых субъектов, как раз – спасибо языку и Винсенту Декомбу – и является такой «шизофренией».

Михаил Михайлович Бахтин конституировал этот феномен через понятие «диалога» (понятие, быть может, и не вполне удачное, потому что всякий раз требуется уточнять, кто с кем разговаривает, но это вынужденный и необходимый компромисс). В конечном счете, мы ведь осознаем себя – свое «я» – благодаря собственному мышлению, а наше мышление есть интроецированная речь других людей, ставшая нашей внутренней речью («внутренним диалогом») в системе «диалога» с этими – другими – людьми. То есть, наша «внутренняя речь» (по сути, мысль) априори не наша, она нами, так сказать, позаимствована извне, у других говорящих (и, возможно, думающих). Поэтому нельзя не согласиться с Михаилом Михайловичем, когда он определяет «я», по сути, как отклик на обращение другого человека, но, с другой стороны, «я», если следовать этой логике, оказывается на границе, разделяющей «внутренний диалог» и «диалог внешний»[4]. То есть, это опять какое-то «ничто»…

Во всех этих ситуациях мы говорим о ком-то в нас, с кем мы входим в отношение. Но кто тогда мы – «я», которое входит в отношение с «самим собой»? И вообще, эти двое способны, хоть при каких-то обстоятельствах, слиться в одного «меня», в одно «я»? Должен сказать, что вопреки распространенным дилетантским представлениям, шизофрения не есть «раздвоение личности» – так, как будто во мне живет два человека, шизофрения – это нечто более причудливое, но вот наше обыденное существование, как здоровых субъектов, как раз – спасибо языку и Винсенту Декомбу – и является такой «шизофренией».

Теперь уже, кажется, всякий новоиспеченный родитель знает, что у его ребенка непременно, хочет он того или не хочет, случится «кризис трех лет» – период, когда дитя будет беспричинно буянить, капризничать, лезть в бутылку и выражать всяческое недовольство жизнью. Лев Семенович Выготский описал семь фундаментальных признаков этого кризиса нашего с вами (а мы все через это прошли) психического развития: негативизм, упрямство, строптивость, своеволие, бунт-протест, обесценивание и деспотизм. И хотя за каждым из них стоит целая поведенческая стратегия, все они – суть одно, и Лев Семенович объяснил суть этого, столь странного на первый взгляд, поведения малыша: ребенок всеми силами сопротивляется внешнему социальному давлению, он обесценивает окружающих и существующие системы отношений, он говорит «нет» на любое предложение со стороны, даже если ему этого хочется, и все это лишь с одной-единственной целью: в этом противопоставлении «внешнему» почувствовать, ощутить собственное «я». Потому что нет другого пути и другой возможности, стать собой, кроме как – противопоставив себя всему остальному миру людей. То есть, встать на границу, обозначить границу, стать этой границей. Но что за ней – там «внутри»? И если ли вообще это внутреннее, как нечто мое личное, мое подлинное, настоящее, собственно «я»?

Является ли этот маленький, протестующий трехлетний человечек – «личностью», «субъектом» в полном смысле этого слова? Пока нет, этот «кризис» – лишь первый шаг на пути формирования искомого «органа субъектности». Это период так называемой «эгоцентрической речи», когда ребенок говорит о себе в третьем лице, сопровождая свои действия словами, которые могли бы, при прочих равных, произнести в этот момент взрослые: «Ваня не будет кашу», «Маша пошла в туалет», «Петя смотрит мультик» и так далее. В чем-то, грубо говоря, это «речь» попугая – повторение услышанного и вариации на тему. Но постепенно эта «эгоцентрическая речь» как бы проникает внутрь ребенка, формируя основы его будущего «внутреннего диалога» по Михаилу Бахтину и «внутренней речи» по Льву Выготскому. Как говорит Лев Семенович, ребенок дошкольного возраста не понимает собственных чувств: он радуется и расстраивается, но не понимает, что он радуется или расстраивается, он любит себя, но самолюбия у него нет: «Точно так же, как ребенок 3 лет открывает свое отношение с другими людьми, так семилетка открывает сам факт своих переживаний»[5]. Лишь к этому моменту угасает «эгоцентрическая речь», но в полной мере формируется «речь внутренняя», и лишь к этому моменту ребенок начинает осознавать сам себя. То есть, его становится двое, и только в этот момент он сам становится личностью, субъектом в том смысле, в котором мы привычно используем это слово. Но и это еще не конец, а только начало…



И хотя за каждым из них стоит целая поведенческая стратегия, все они – суть одно, и Лев Семенович объяснил суть этого, столь странного на первый взгляд, поведения малыша: ребенок всеми силами сопротивляется внешнему социальному давлению, он обесценивает окружающих и существующие системы отношений, он говорит «нет» на любое предложение со стороны, даже если ему этого хочется, и все это лишь с одной-единственной целью: в этом противопоставлении «внешнему» почувствовать, ощутить собственное «я». 

Третьим будешь?

То, что было «диалогом» у Михаила Михайловича Бахтина стало (в каком-то смысле) «дискурсом» у Мишеля Фуко, Ролана Барта и Жана Лакана с сотоварищами. Но если и Барт и Лакан, и надо признать не без удовольствия, разбирали «субъекта» на части, Фуко первым попытался его собрать, разглядеть, так сказать, на руинах античности. Мишеля Фуко часто и, зачастую, оправдано относят к могильщикам «субъекта», но закапывает он не «субъекта» как такового, а «картезианского субъекта» – «субъекта», отождествленного с его собственным мышлением. Если все наше мышление – это привнесенные извне дискурсы (интроецированная «внешняя речь»), а таков его подход, то, понятно, что считать такого рода «субъекта» живым – все равно, что называть «железо» компьютера, оснащенного разнообразными программами, «мыслящим существом» лишь на том основании, что он производит некую работу с информацией. Наше «я» иллюзорно, – заключает Фуко, – оно возникает на пересечении пронизывающих нас дискурсивных «волн» и постоянно перемещается, скользит по ним, мерцая на точках пересечения.


Анализируя античные тексты, Мишель Фуко вводит понятие «заботы о себе», которая достигается «практиками себя». Где первое есть неусыпное внимание за тем, чтобы не утратить контроль над своими представлениями, не дать раздавить себя бедам или увлечь удовольствиям, а второе – «практики себя» – сама эта работа по обретению собственной «природы», своей подлинности. Таким образом, Фуко приходит к идее «производства субъекта». Не то, чтобы его – этого «субъекта» – не было изначально (хотя – почему нет?), но очевидно, что он все-таки производится. Формируется внутренней работой – по сути своей, стоической. Впрочем, тем же самым – этим разговором с самим собой («тихо сам с собою я веду беседу») и соответствующей «заботой о себе» – занимались в античности не только стоики, но и эпикурейцы, и киники и т.д., и т.п., за исключением, может быть, софистов. Субъект как бы производится из себя самого: производство его субъективности возможно (как мы теперь, благодаря Льву Выготскому, понимаем) лишь после осознания им самого себя, то есть, по сути, после нашего «удвоения».



де первое есть неусыпное внимание за тем, чтобы не утратить контроль над своими представлениями, не дать раздавить себя бедам или увлечь удовольствиям, а второе – «практики себя» – сама эта работа по обретению собственной «природы», своей подлинности. Таким образом, Фуко приходит к идее «производства субъекта». Не то, чтобы его – этого «субъекта» – не было изначально (хотя – почему нет?), но очевидно, что он все-таки производится. Формируется внутренней работой – по сути своей, стоической.

Но насколько эта – «произведенная» – «субъективность» субъектна? То, что мое «я» возникает как рисунок на полотне пересекающихся во мне дискурсивных нитей (волн), не делает это «я» исконно индивидуальным. Да, в моем случае нити интроецированных мною дискурсов легли так, как они легли, – «нарисовали» меня. В вашем или чьем-либо другом случае они легли иначе – «рисунки» получились другими, и в этом смысле мы, безусловно, индивидуальны, отличны. Но есть ли этот «рисунок» моя подлинная индивидуальность, исходная – то есть, мое фактическое, не привнесенное извне «я»? Или это просто игра случая? Допустим, я родился не в Ленинграде («городе трех революций»), в другой семье – у меня были другие мама, папа и бабушка, в другое время… Дискурсы, «произведшие» меня (как новое программное обеспечение iTunes, прошивающее iPhone), были бы другими, и «рисунок» меня – то есть само мое «я» – было бы, как не трудно догадаться, другим. Ну и в чем тогда моя индивидуальность, моя подлинность? Есть ли она вообще?.. Мишель Фуко на этот вопрос не отвечает, а Александр Владимирович Дьяков в своей монографии «Фуко и его время» иронизирует: «Когда мы спрашиваем у Фуко о том, умер ли человек, он уточняет: какой именно? Тот, что был придуман в XVII веке res cogitans? Да, умер. А кто же тогда жив? – продолжаем настаивать мы. Спросите у Делёза, – отвечает Фуко, – я ведь всего лишь историк. Я никогда не занимался философией»[6].

Но остаются еще загадочные – «забота о себе» и «практики себя»… По роду своих занятий – как врач-психотерапевт, я постоянно имею дело с этим «производством субъективности». Я работаю как тот самый iTunes – прошиваю новыми программами то один, то другой iPhone. Когда они «глючат», они приходят ко мне на психотерапию, я инвентаризирую их «программы» (дискурсы) и модифицирую так, чтобы соответствующий «глюк» (симптом) прошел, чтобы появились новые «опции» (навыки). Конечно, я напираю на «заботу о себе» и на необходимость «практик себя»… Но неужели я таким образом перекраиваю чьи-то «я»? У меня, конечно, все очень неплохо с самооценкой, но на роль Создателя я точно претендовать не готов. Однако, если эта логика верна, то я таковым являюсь…


Александр Владимирович Дьяков в своей монографии «Фуко и его время» иронизирует: «Когда мы спрашиваем у Фуко о том, умер ли человек, он уточняет: какой именно? Тот, что был придуман в XVII веке res cogitans? Да, умер. А кто же тогда жив? – продолжаем настаивать мы. Спросите у Делёза, – отвечает Фуко, – я ведь всего лишь историк. Я никогда не занимался философией»

И даже если безоговорочно верить Мишелю Фуко, как я могу быть уверен в том, что «неусыпное внимание за тем, чтобы не утратить контроль над своими представлениями, не дать раздавить себя бедам или увлечь удовольствиям» есть, прошу прощения, моя борьба? Разве не какая-то моя (так же усвоенная мною) социальная роль осуществляет эту борьбу с какими-то другими, не пришедшимися ко двору, моими же ролями или физиологией моего тела, например? На каком основании я могу признать одну из этих социальных ролей своим истинным «я», а вторую, по сути, ложным? Неужели есть в этом логика: если устремление красиво – то это мое устремление, а если оно «зазорно» (с точки зрения господствующего дискурса), то уже не мое, и потому я должен «позаботиться о себе»?.. Но вот я решил и начал «практику себя», но что это – практика моей субъектности, или просто победа во мне какого-то – теперь господствующего – дискурса (мною усвоенного извне, а поэтому, на самом деле, не моего)?

Когда я бросаю курить, я точно знаю, что во мне будут жить два человека. Один станет рассказывать мне о том, как прекрасна утренняя сигарета с чашкой кофе, и что риск умереть от кирпича, упавшего на голову, может быть даже больше, чем от рака легких, а поэтому надо ли себя лишать этого скромного наслаждения курильщика? Другой, непременно, будет утверждать обратное: курить – здоровью вредить, рак легких – участь курильщика, и вообще – курить не модно, а когда еще запретят делать это в общественных местах, то и вовсе станешь «изгоем» – «Не кури!». И вот кто тут с кем разговаривает? И почему проявлять «заботу о себе» – это, например, бороться с курением? Может быть, «забота о себе» – это как раз дать себе такое право, наслаждаться жизнью, так сказать, вопреки всем социальным догмам? На каком основании, мы приписываем своей «подлинной субъектности» то, что считается кем-то другим правильным (и потому мною), а не тому, что мне нравится, но, возможно, считается кем-то другим (и потому мною) неправильным, постыдным, ложным и т.д.? Мишель Фуко на этот вопрос не отвечает. Он им даже не задается. Он говорит лишь о том, что так производится субъективность. Но давайте посмотрим правде в глаза – это производство меня, но не я сам.



На каком основании я могу признать одну из этих социальных ролей своим истинным «я», а вторую, по сути, ложным? Неужели есть в этом логика: если устремление красиво – то это мое устремление, а если оно «зазорно» (с точки зрения господствующего дискурса), то уже не мое, и потому я должен «позаботиться о себе»?.. 

И кажется мы опять кое-кого упускаем из виду… Вот борются во мне два дискурса, две противоположные «социальные роли» (курильщика и борца с курением, например), но я же наблюдаю за этим процессом, за этой борьбой! Наблюдаю со стороны! Один говорит – «да», другой – «нет», но кому они это говорят и кто это слушает? Снова появляется кто-то третий!

Здесь мне вспоминается замечательная аллегория Платона, которую он дает в своем без преувеличения культовом диалоге «Федр». Здесь он, как известно, описывает «колесницу души» – эдакую метафору нашей с вами психической организации, которая запряжена парой лошадей: одна светлая, прекрасная и благородная, другая – темная и безобразная, а еще есть наездник – возничий, который этими лошадьми (конями) управляет. И, как не трудно догадаться, темный конь вечно тянет возничего в какое-нибудь неподобающее, прямо скажем, срамное место – например, к сексуальным утехам, а конь светлый, напротив – к небесному своду, по которому кружат на своих колесницах боги и прочая прелесть да мудрость. И у возничего, теоретически, всегда сохраняется право выбора – какому коню дать разгуляться, а какому – нет (Платон описывает это очень художественно)[7]. Но на что ориентируется этот наш дорогой «возничий»? Как он принимает решение? Что это за субъект такой? Может быть, он и есть – наше подлинное «я», которое взирает на борьбу конкурирующих дискурсов в пространстве себя, и принимает окончательно решение? Но как оно возникает – это решение? Чье это решение? Кто он, в конце-то концов?..


Мы снова вернулись к печке.
http://boltsandnuts.ru/community/analytics/2012/02/14/analytics_152.html

Записаться на прием

appointment@kurpatov-clinic.ru +7 (812) 405 74 17
Форма заявки